Юлия Мадора – «Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков (страница 35)
Близкий круг
М. Гиллельсон в ряде своих работ обосновал существование арзамасского братства и после формального прекращения дружеского литературного общества «Арзамас»; показал, что за вычетом нескольких лиц, решительно порвавших с прошлым, существовало определенное единство «старых арзамасцев» и в 1830‐х годах[88]. К пушкинскому кругу писателей исследователь отнес В. Жуковского, П. Вяземского, А. Тургенева, В. Одоевского, Д. Давыдова и некоторых других постоянных корреспондентов, собеседников, доброжелателей поэта. Значение этого сообщества было, конечно, немалым; эта численно небольшая группа как могла очищала тогдашний литературный воздух.
Признавая важные наблюдения Гиллельсона, отметим, однако, два обстоятельства, которых исследователь, конечно, касался, но, пожалуй, недостаточно. Во-первых, все тот же относительный неуспех: литераторы пушкинского круга и сообща не смогли завоевать читателя 1830‐х годов в той мере, в какой хотелось бы; после же смерти Пушкина эти писатели, признаемся, все меньше задают тон в словесности, явно уступая эту роль молодым «людям сороковых годов» (но об этом позже).
Во-вторых, сосредоточиваясь на том, что соединяло, мы порой идеализируем ситуацию, недооцениваем то, что разделяло литераторов пушкинского круга.
Маловажные с виду оттенки были на самом деле довольно существенным моментом в отношениях близких, хорошо знающих и любящих друг друга людей; преувеличивать их единство или видеть исключительно их разногласия — это означало бы уйти от истинных, тонких и деликатных обстоятельств… Ст. Рассадин верно заметил, что пушкинская «внутренняя свобода — в духе стихотворения „Из Пиндемонти“ — сохранилась не только по отношению к властям, но и к друзьям, с которыми он не сходился во мнениях, а такая свобода дается мучительнее»[89].
Идейная, литературная и человеческая близость Пушкина и Жуковского, как известно, осложнялась рядом противоречий, несогласий насчет господствующего порядка вещей. Здесь мало сказать, что Пушкин был левее друга-поэта: речь шла о коренных внутренних установках, идейных и художественных.
Другой ближайший к поэту человек — П. А. Вяземский. Биографические, идеологические обстоятельства у них очень сходны. В 1825 году оба «в оппозиции», в отставке; политические суждения Вяземского в период суда и казни над декабристами выглядят куда резче и острее, нежели у кого-либо из оставшихся на свободе современников; и Пушкин и Вяземский страдали от серии булгаринских доносов; Вяземский еще долгое время остается в опале. Лишь в 1829 году Вяземский возвращается на службу, более или менее мирится с режимом, но и после того на многие годы сохраняет недовольство, оппозиционность. Однако можно констатировать, что в 1830‐х годах правительственный взгляд на Вяземского был в целом снисходительнее, благоприятнее; там, наверху, он представлялся куда более своим, нежели Пушкин. Разумеется, играл роль княжеский титул, возраст (Вяземский на семь лет старше); камер-юнкером Вяземский стал в 18 лет, теперь же он в более высоком ранге камергера. Сложная, двойственная ситуация — Вяземский смелее демонстрировал свою оппозицию, но в то же время власть к нему более расположена.
Как известно, в 1831 году Вяземский был недоволен пушкинскими стихами «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина», опасался, что «наши действия… откинут нас на 50 лет от просвещения Европейского», не соглашался с пушкинскими восторгами перед российскими пространствами и писал, что «у нас от мысли до мысли пять тысяч верст»[90].
Однако в то же самое время служебная, политическая позиция Вяземского неплохо иллюстрируется его письмами из Москвы в Петербург своему родственнику и директору Департамента внешней торговли Д. Г. Бибикову (Вяземский участвовал в подготовке промышленной выставки в Москве, на которую ожидали императорскую семью).
2 ноября 1831 года. Выставка открывается. П. Вяземский по этому поводу пишет Д. Бибикову: «Вам часа через три будет икаться, потому что во многом будет речь о вас, если и не на словах, то на деле»[91]. Следующее письмо (4 ноября) особенно любопытно: «Слава богу, слава вам, выставка наша прекрасно удалась. Государь был ею отменно доволен, и не только на словах, но и на лице его было видно, что ему весело осматривать свое маленькое хозяйство. Он с пристальным вниманием рассматривал все предметы, говорил со всеми купцами, расспрашивал их и давал им советы. Суконных фабрикантов обнадежил он, что им уже нечего будет опасаться польского совместничества. Со мною государь был особенно милостив, обращал много раз речь ко мне, говорил, что очень рад видеть меня в службе, что за ним дело не станет, и отличил меня самым ободрительным образом. Со вступления моего в службу я еще не имел счастья быть ему представленным, и тут, на выставке, первое слово его обращено было ко мне: так представление и сделалось… Невозможно описать радости купцов: уж точно был на их улице праздник»[92].
Наконец, письмо Вяземского Д. Бибикову от 14 декабря 1831 года: «Сделайте одолжение, не толкуйте предосудительно пребывания моего здесь… вы же знаете, как туги здешние пружины. Надобно их маслить да маслить. Сделайте одолжение, приготовьте мне поболее работы к приезду моему и засадите за дело. Рука чешется писать под вдохновением вашим»[93].
Эти письма комментировать непросто: в них мелькают острые зарисовки, откровенные мысли; было бы неисторично порицать Вяземского за его восхищение царем (не забудем, что это пишется все же в полуофициальном отчете) или с огорчением разбирать отношения князя-писателя к своему начальнику, в будущем одному из столпов николаевского режима, печально знаменитому киевскому генерал-губернатору. Вяземский — человек довольно независимый; в конце концов, он пишет то или примерно то, что думает… Нельзя укорять его, конечно, за «непушкинский» тон посланий: нам нелегко вообразить великого поэта столь близким, своим с подобными собеседниками. Из всего этого можно только заключить, что Вяземский
Все наши рассуждения сводятся к тому, что один из ближайших к Пушкину людей все же сумел в начале 1830‐х годов как-то адаптироваться к российской действительности и был в ряде отношений умереннее Пушкина — конечно, при общей близости, союзе, немалом единомыслии… Современный исследователь справедливо констатирует: «Вопрос о позициях Пушкина и Вяземского очень сложен. Но факт их расхождения бесспорен»[95].
Наш разговор, в сущности, сводится к тому, что даже в кругу друзей Пушкин в последние годы был более одинок, чем часто представляется. Уверенность нескольких близких людей (например, Пущина, Соболевского), что они не допустили бы дуэли и смерти поэта, если б находились в Петербурге, — эти чувства, понятно, не могут быть подтверждены или оспорены, но еще и еще раз подчеркивают инертность, равнодушие, недостаточное ощущение опасности у многих, кто был рядом с Пушкиным…
Любопытную возможность «социологического анализа» дают сведения о лицеистах первого выпуска, друзьях-одноклассниках Пушкина, известия, которыми они регулярно обменивались друг с другом, особенно подробно информируя тех, чья служба протекала вдали от столиц, — Вольховского, Матюшкина, Малиновского…
Вот «лицейская ситуация» к концу 1829 года: прошло четыре года нового царствования и 12 лет после окончания лицея. Первым выпускникам примерно 30 лет, и М. Л. Яковлев, лицейский староста, сообщает В. Д. Вольховскому на Кавказ о том, где находятся, как живут и служат общие друзья.
Выше всех по чину М. А. Корф, «статский советник, камергер, орден св. Владимира III степени, св. Анны II степени»; с карьерой Корфа могут соперничать четыре полковника гвардии: адресат письма Вольховский, а также Есаков, Саврасов и Корнилов. Поскольку чин коллежского советника по гражданской линии соответствует полковнику, то сюда следует причислить Горчакова («…коллежский советник, камергер; поверенный в делах во Флоренции»), а также Маслова («…хотел приехать в Петербург на службу и уже поручил мне собрать остаток его богатой мебели, но раздумал и женился на мадам Мертваго, которая, как говорят, весьма милая и любезная особа»).
Итак, 7 человек из 29 достигли к 30 годам уровня полковника и выше… Остальные же все больше надворные советники, седьмой класс табели о рангах, «подполковники». Это сам Яковлев, Юдин, Ломоносов, Гревениц, Илличевский, Мартынов, Стевен; соответствующие военные чины у Данзаса и Матюшкина; наконец, Бакунин — «подполковник в отставке».
Итак, 11 «подполковников». Чином ниже, в восьмом, «майорском» классе, задержались только двое: Костенский, которого давно «никто не встречал», и Дельвиг — «коллежский асессор по особым поручениям министра внутренних дел. Живет, как кажется, весьма счастливо с милой супругой. Сам растолстел, но у жены тонкий стан не уменьшился; но зато Дельвиг трудится над изданием „Северных цветов“ и издал полное собрание своих стихотворений».