Юлия Мадора – «Сказать все…»: избранные статьи по русской истории, культуре и литературе XVIII–XX веков (страница 15)
Так говорил Пушкин, герой стихотворения Адама Мицкевича. Но Пушкин, автор «Медного всадника», разве с этим согласен? Разве может присоединиться к отрицательному, суровому приговору, который Мицкевич выносит этому городу, этой цивилизации? Польский поэт всеми стихами «Отрывка» восклицает
Не раз за последние годы, и более всего — во вступлении к «Медному всаднику», он говорит
И вот в самом остром месте полемики — каков же пушкинский ответ на вопрос Мицкевича о будущем, вопрос — что станет с
На вопрос отвечено вопросом же!
Ни Пушкин, ни кто-либо из его современников не могут еще дать ответа…
Однако Мицкевич хоть и спрашивает, но
Пушкин спрашивает и
Мицкевич —
Пушкин —
Для того чтобы достигнуть такой высоты в споре, чтобы не поддаться искушению прямого, резкого ответа, не заметить даже того, что касается его лично, Пушкин должен был, говорим это с абсолютной уверенностью, преодолеть сильнейший порыв гнева, пережить бурю куда большую, чем многие его житейские потрясения.
К сожалению, биография поэта для следующих поколений была и осталась куда в большей степени внешней, нежели глубинной.
Личной неурядице, ссылке, царскому выговору мы постоянно придаем неизмеримо большее значение, чем, например, такой огромной внутренней победе, как доброжелательные слова в примечаниях к «Медному всаднику», слова, появившиеся после того, как прочтен и переписан страшный «Отрывок»! В тогдашнем историческом, политическом, национальном контексте обвинения Мицкевича справедливы, убедительны. В них нет ненависти к России — вспомним само название послания «Русским друзьям»…
Однако горечь, гордость, чувство справедливости ведут автора «Дзядов» к той крайности отрицания, за которой истина слабеет… Пушкин же «Медным всадником» достиг, казалось бы, невозможного: правоте польского собрата противопоставлена единственно возможная высочайшая правота
Только так; всякий другой ответ на «Ustep» был бы изменой самому себе.
Только так, ценой таких потрясений и преодолений рождается высокая поэзия.
Польский исследователь В. Ледницкий более полувека назад точно и благородно описал ситуацию, хотя и в его труде все-таки представлен уже готовый результат конфликта — не сам процесс:
Величайшая победа Пушкина над собой, победа «правдою и миром» достигнута — и поэмой, и примечаниями, наконец, еще и переводами…
Той же болдинской осенью из того же IV парижского тома Мицкевича Пушкин переводит две баллады «Три Будрыса» (у Пушкина — «Будрыс») и «Дозор» (у Пушкина — «Воевода»). Знак интереса, доброжелательства, стремление найти общий язык. Но история еще не окончена.
Примирение было столь же нелегким, как вражда. Пушкин знает цену Мицкевичу; в своей жизни он редко встречал людей, равных или близких по дарованию. Скромный, снисходительный, чуждый всякой заносчивости, готовый (как его Моцарт) назвать гением (
Один из общих друзей припомнит, как
Беседы с таким человеком для Пушкина неизмеримо важнее обыденных объяснений, в них, может быть, главная мудрость эпохи.
«Медным всадником» Пушкин разговаривает с собратом, как вершина — с вершиной…
Однако первые черновые строки стихотворения «Он между нами жил…», строки резкого ответа, отодвинутые «Медным всадником», — они все же вышли наружу; пусть пока что в черновике, спрятанные в глубине тетради, закрытые поэмой, — они живут, жгут, беспокоят…
Как знать, если бы «Медный всадник» появился в том виде, в каком Пушкин подал его высочайшему цензору, если бы поэма вышла, а Мицкевич прочитал, — то, может быть, не потребовались бы новые стихотворные объяснения.
В конце ноября 1833 года Пушкин возвращается в Петербург; «Медный всадник» тщательно переписан на одиннадцати двойных листах и в начале декабря представлен через Бенкендорфа царю. Ответ был довольно скорым — 12 декабря 1833 года. Рукопись возвращена с несколькими десятками царских замечаний и отчеркиваний.
Запрещены все слова, снижавшие, по мнению Николая, образ Петра, —
Это было в духе официального взгляда на самодержцев-предков.
Еще в 1829 году цензура обратила внимание на комедию «Арзамасские гуси», где один из персонажей обвинял Петра Великого в наводнении 1824 года. Там происходит следующий диалог:
Побродяжкин:
Лихвин:
Побродяжкин:
Тем не менее пьеса была разрешена. Однако за четыре прошедших года «погода» ухудшилась. Изучив историю высочайшего цензурования пушкинской поэмы, Н. В. Измайлов высказал очень справедливое предположение, что царь сделал множество отчеркиваний и,
Впрочем, может быть, царь просто забыл, кто такой Мицкевич, и не догадался вычеркнуть это имя…
В императорской же семье с этого времени сложилось мнение, будто Пушкин не понимает Петра: Андрей Карамзин сообщал родным (10 (22) декабря 1836 года) отзыв великого князя Михаила Павловича:
Фактически «Медный всадник» был запрещен, и это было одним из самых сильных огорчений, подлинной трагедией, постигшей Пушкина. В России даже близкие люди, почитатели, не находя в печати его новых «значительных вещей», заговорили о том, что поэт «исписался» и т. п. Стоит ли удивляться, что Мицкевич, живший за границей, заметит о Пушкине 1830‐х годов:
И тогда-то, через несколько месяцев после
В свое время специалисты задумались над тем, для чего же столь поздно, через год после знакомства с «Отрывком», поэт возобновляет старый спор?
М. А. Цявловский считал, что толчком, снова поднявшим из глубины сознания образ Мицкевича и его стихи, вероятно, было получение Пушкиным от графа Г. А. Строганова 11 апреля 1834 года заметки неизвестного из «Франкфуртского журнала» о речи Лелевеля.
Один из вождей восстания 1830–1831 годов, историк-демократ Иоахим Лелевель, 25 января 1834 года в Брюсселе говорил о Пушкине как противнике власти, вожде свободолюбивой молодежи.
Пушкин действительно крайне отрицательно отнесся к «объятиям Лелевеля», однако все же остается неясным, как этот эпизод, довольно далекий от Мицкевича, мог существенно повлиять на возобновление диалога. Даже если получение заметки от Строганова действительно стимулировало пушкинский замысел, то все равно главные причины надо искать в другом.