Во весь опор летит скакун литой,
Топча людей куда-то буйно рвется,
Сметает все, не зная, где предел.
Одним прыжком на край скалы взлетел,
Вот-вот он рухнет вниз и разобьется.
Но век прошел — стоит он, как стоял.
Так водопад из недр гранитных скал
Исторгнется и, скованный морозом,
Висит над бездной, обратившись в лед,
Но если солнце вольности блеснет
И с запада весна придет к России —
Что станет с водопадом тирании?
Пушкин читает, волнуясь, и рисует: Н. В. Измайлов, под чьей редакцией вышло издание «Медного всадника» в серии «Литературные памятники», совершенно справедливо полагал, что именно со стихотворением «Памятник Петру Великому» связан известный пушкинский рисунок — вздыбленный конь Медного всадника, но без царя! Возможно, это уже сцена после рокового прыжка, «растаявший водопад», гибельный для седока…
Пушкина взволновало не только появление его собственного образа, его «речей» в эмигрантском издании, но и то обстоятельство, что он подобных слов о Петре не говорил.
Мы точно знаем, что прежние дружеские беседы, споры с первым польским поэтом не раз касались Петра. Ксенофонт Полевой, например, помнил, как «Пушкин объяснял Мицкевичу план своей еще не изданной тогда „Полтавы“ (которая первоначально называлась „Мазепою“. — Н. Э.) и с каким жаром, с каким желанием передать ему свои идеи старался показать, что изучил главного героя своей поэмы. Мицкевич делал ему некоторые возражения о нравственном характере этого лица».
Иначе говоря, Мицкевич в ответ на увлечение Пушкина указывал на темные, безнравственные стороны великих преобразований начала XVIII века.
И вдруг в стихах «Памятник Петру Великому» Пушкин говорит как… Мицкевич. Точнее — как Вяземский.
Т. Г. Цявловская открыла и опубликовала любопытное письмо П. А. Вяземского к издателю П. И. Бартеневу (написано в 1872 году, через 35 лет после гибели Пушкина):
«В стихах своих о памятнике Петра Великого он (Мицкевич. — Н. Э.) приписывает Пушкину слова, мною произнесенные, впрочем в присутствии Пушкина, когда мы втроем шли по площади. И хорошо он сделал, что вместо меня выставил он Пушкина. Оно выходит поэтичнее».
В другой раз Вяземский вспомнил и сказанные им слова, которые понравились Мицкевичу: «Петр скорее поднял Россию на дыбы, чем погнал ее вперед».
Вяземский в спорах о Петре был действительно в 1830‐х годах куда ближе к Мицкевичу, чем к Пушкину. Однако поэтическая фантазия польского поэта как раз приписывает Пушкину «вяземские речи»; желаемое (чтобы Пушкин именно так думал) Мицкевич превращает в поэтическую действительность…
В общем, можно сказать, что каждое стихотворение «Отрывка» (из III части «Дзядов») — вызов, поэтический, исторический, сделанный одним великим поэтом другому.
Оспорены Петербург, Петр, убеждения самого Пушкина. В одном же из семи сочинений, составляющих «Отрывок», Мицкевич произносит самые острые, предельно обличительные формулы, которые Пушкин, по всей вероятности, принял и на свой счет: стихи, переписанные русским поэтом на языке подлинника от начала до конца:
РУССКИМ ДРУЗЬЯМ
Вы помните ли меня? Среди моих друзей,
Казненных, сосланных в снега пустынь угрюмых,
Сыны чужой земли! Вы также с давних дней
Гражданство обрели в моих заветных думах.
О где вы? Светлый дух Рылеева погас,
Царь петлю затянул вкруг шеи благородной,
Что братских полон чувств, я обнимал не раз.
Проклятье палачам твоим, пророк народный!
Нет больше ни пера, ни сабли в той руке,
Что, воин и поэт, мне протянул Бестужев.
С поляком за руку он скован в руднике,
И в тачку их тиран запряг, обезоружив.
Быть может, золотом иль чином ослеплен,
Иной из вас, друзья, наказан небом строже;
Быть может, разум, честь и совесть продал он
За ласку щедрую царя или вельможи,
Иль, деспота воспев подкупленным пером,
Позорно предает былых друзей злословию,
Иль в Польше тешится награбленным добром,
Кичась насильями, и казнями, и кровью.
Пусть эта песнь моя из дальней стороны
К вам долетит во льды полуночного края,
Как радостный призыв свободы и весны,
Как журавлиный клич, веселый вестник мая.
И голос мой вы все узнаете тогда:
В оковах ползал я змеей у ног тирана,
Но сердце, полное печали и стыда,
Как чистый голубь, вам вверял я без обмана.
Теперь всю боль и желчь, всю горечь дум моих
Спешу я вылить в мир из этой скорбной чаши.
Слезами родины пускай язвит мой стих,
Пусть, разъедая, жжет — не вас, но цепи ваши.
А если кто из вас ответит мне хулой,
Я лишь одно скажу: так лает пес дворовый
И рвется искусать, любя ошейник свой,
Те руки, что ярмо сорвать с него готовы.
Страшные стихи; и каково Пушкину — нервному, ранимому, гениально восприимчивому? Как видим, перед «вторым Болдином» он получает «картель», вызов: читает строки, с которыми никогда не согласится — не сможет промолчать.
Однако как ответить? Как обойти цензуру власти, цензуру собственной совести, как довести ответ до изгнанника, поставленного вне закона?
На 11 страницах тетради № 2373 копии текстов Мицкевича соседствуют с черновиками «Тазита», «Езерского», «Пиковой дамы», «Истории Пугачева»; и «эхом» в соседней, болдинской, тетради № 2374 — Медный всадник…
М. А. Цявловский: «„Медный Всадник“, написанный тогда же в Болдине, был ответом Пушкина на памфлет польского патриота. Сатирическому изображению северной столицы России в стихотворениях „Петербург“, „Смотр войскам“ и „Олешкевич“ Пушкин во вступлении к поэме противопоставил свой панегирик в честь Петербурга, а описанию наводнения 1824 г. у Мицкевича в стихотворении „Олешкевич“ — свое описание в первой части „Медного всадника“».
Н. В. Измайлов: «Получив издание „Дзядов“ от Соболевского и бегло ознакомившись с ним, Пушкин тотчас должен был понять и почувствовать соотношение „петербургского“ цикла Мицкевича со своим собственным замыслом, ощутить противоположность их концепций, требующую ответа».