Юлия Лавряшина – Под красной крышей (страница 38)
Воодушевленный успешным началом, Марк огляделся и решил, что эта комната не настолько уж убога, как ему показалось. В стены вжимались самодельные стеллажи с книгами, между которыми то тут, то там возникали занятные коряги и необработанные минералы, названий которых Марк не помнил. Хотя должен был знать…
Огромная пятнистая ракушка, издали похожая на подстриженного ежика, лежала прямо на письменном столе, и это наводило на мысль, что Ермолаев каким-то образом использует ее в работе. На стеллажах обнаружилось еще несколько раковин, и Марк решил: это уже перебор. Прямо к обоям были пришпилены рисунки, сделанные тушью на простых альбомных листах. Подпись художника разобрать не удалось, зато явственно проступала его неутоленная страсть к Дали.
«Ермолаеву это нравится. Ему должно нравиться все сумасшедшее». – Марк попытался подобраться к рисункам поближе, но запнулся о высунувшуюся из-под стола зачехленную пишущую машинку. На ее черной крышке мягким квадратом покоилась пыль. В пальцах тут же возникло ощущение гладкости клавиш, и подушечки сладостно заныли, будто он только что исполнил сонату Бетховена.
– Ты опять мне помог, – шепотом обратился он к тому, кто был сейчас рядом с Бетховеном, и погладил шершавую папку. – Но лучше бы ты оставался со мной.
– Конкурс в следующую субботу, – объявил Ермолаев, вернувшийся с бутылкой «Монастырской избы» и вторым стаканом. – Оставь мне рукопись, я должен еще пробежать глазами. Хотя зачем… Марк, а тебе сколько лет вообще-то?
– Почти семнадцать, – заявил Марк с трусливой уверенностью в голосе.
– А, ну тогда уже можно.
Он наполнил чистый стакан до половины и со скрежетом подвинул его по столу. Понюхав свой, Ермолаев глубокомысленно заключил:
– Вино пивом не испортишь.
Отставив бутылку, он внезапно посерьезнел:
– Старичок, я, конечно, не буду отговаривать тебя участвовать в этом конкурсе, потому что у тебя может просто не случиться другой возможности издать книгу. Все эти разговоры про новоявленных Морозовых – из области фантастики. Ты в это не верь. А тут вроде как поддерживает областная или городская администрация – черт их разберет! Все они на одно лицо. Но я как Ленин – не побрезгую взять денег на благое дело, даже у бандитов. Если тебе это противно… – Никита надул губы и громко выпустил воздух. – И еще. Чем бы ни кончился этот дурацкий конкурс, я хочу тебе сказать… Потом вряд ли скажу, я человек настроения… Старик, мне кажется, у тебя есть будущее. Потом я, конечно, найду к чему придраться, когда еще раз просмотрю рукопись, уж не обессудь, но первое впечатление… Приличные стихи, очень приличные. Хотя есть в них нечто…
Ермолаев подался вперед, словно ожидая от Марка подсказки, и сморщился, подыскивая слово.
– Декоративное, что ли… Театральное. И девочка твоя… Уж больно она взросленькая получается. Ты не в учительницу, случаем, влюбился? Ну, ладно, ладно, не дергайся! Давай, старик, выпьем, ты этого заслужил.
– А вы почитаете мне свои стихи? – осмелев, спросил Марк.
Громко припечатав стаканом, Ермолаев воскликнул:
– Ха! А ты надеялся отвертеться? Нет уж, голубчик, получишь все сполна.
– А у вас есть посвященные Кате?
Будто застигнутый врасплох, Ермолаев замер, вцепившись в тонкое горлышко бутылки, и в тот же миг за окном посветлело, словно сама Катя заглянула к ним и улыбнулась – мило и застенчиво, как только она и умела. Преодолев минутное оцепенение, Никита съежился и выкатил прояснившиеся огромные глаза:
– Значит, так? Тебе все известно с позавчерашнего вечера или с младенчества?
– Странно, что я вас не помню. Мне ведь было тогда почти семь лет.
– Почти семнадцать, почти семь… Да у тебя просто комплекс какой-то!
– Никаких у меня комплексов, – огрызнулся Марк и схватился за недопитый стакан. – Я просто спросил, не хотите, не отвечайте.
– Не хочу, – спокойно подтвердил Никита. – Приходи лет через десять, может, тогда мы и поговорим о ней.
– Но ведь уже прошло десять лет!
– Я и говорю: прошло всего десять лет. Знаешь, мне расхотелось читать свои стихи. Ты все равно услышишь их на конкурсе.
– Катя наверняка тоже захочет послушать. Она вообще любит поэзию.
– Любит поэзию и не любит поэтов… Зря ты признался при ней, что пишешь стихи. Это может осложнить тебе жизнь.
– Катя никогда не осложнит мою жизнь!
– Как знать…
Озарившееся напоследок небо погасло, и комната стала расплываться в сумерках, теряя углы. Ермолаев медленно поднял голову и остановил на мальчике странный тяжелый взгляд. У Марка запнулось сердце, и кровь испуганно взметнулась к щекам.
– Что… вы так смотрите?
– Ночь идет. Время страха… Ты никуда не уйдешь?
– Как это? Мне же нужно домой.
– Домой? Тебе хочется идти домой?
Марк не мог отвечать. Сумерки окутывали его хмельным покрывалом, мешая говорить, и в этой беспомощности было что-то новое и волнующее, от чего в истоме ныли кисти рук и чему не было названия.
– Тебе говорили, что ты невероятно похож на нее? – тихо спросил Никита, все так же рассматривая его в упор.
– Да… Мой отец говорил.
– Разве он знал, какой она была десять лет назад? Хотя что я говорю… Тебе ведь семнадцать лет. Почти семнадцать…
– Можно включить свет? – умоляюще пробормотал Марк, все больше съеживаясь под этим пристальным и требовательным взглядом.
– Свет? Но свет должен быть внутри тебя, Марк. Если ты боишься темноты, значит, в тебе нет света.
– Но вы ведь тоже ее боитесь!
– Вот об этом я и говорю. Когда наступает ночь, я начинаю чувствовать, как меня поглощает тьма. Полная. Кромешная.
– Но, может быть, внутри вас все же есть свет? – с надеждой спросил Марк и допил кислое вино. – Может, вы просто не разглядели?
Но Ермолаев не слушал его. Не выпуская бутылку, он снова сполз на пол и положил голову на батарею.
«Когда не видно лица, кажется, что это отец», – тоскливо подумал Марк и поднялся.
– Наверное, мне пора идти…
Никита не отвечал. В замешательстве Марк водил по столу стаканом, за которым тянулся дрожащий влажный след, и ждал. Ему хотелось дождаться каких-то очень важных слов, но он и сам не представлял, о чем они могли быть. Наконец он оставил стакан в покое и, похлопав ладонью по рукописи, не торопясь пошел к двери. Ермолаев должен был окликнуть его.
– Марк!
Он только повернул голову и прислушался.
– А твоя девочка… Она существует в действительности?
– Зачем это вам? Нет, не существует.
– Марк!
– Что?
– А знаешь, у тебя красивое имя…
«Парижане решат, что я – сумасшедшая…» Она разулась и, робко улыбаясь, пошла по светлой песчаной дорожке вдоль гранитного берега Сены. Мелкий песок упруго похрустывал.
Катя лукавила, ей было известно, что французов ничем не удивишь. Беременная босая женщина, и что? В Германии она не позволила бы себе этого. Там Катя изображала немного замкнутую, аккуратную и уравновешенную женщину, истинную домохозяйку, с радостным спокойствием поджидающую рождения ребенка. Иногда ее начинала терзать мысль, будто она много лет обманывает мужа, подсовывая ему вместо себя совершенно другого человека, но Катя уже настолько сжилась с этой ролью, что смогла бы отодрать маску только с кожей.
Она дернула головой, отгоняя мысли о Германии, и с завистью посмотрела на теснившиеся у другого берега баржи – черно-белые, с веселыми цветными вкраплениями. Никите понравилось бы слушать ночами сдержанный смех великой реки.
Катя чувствовала, что щеки становятся сырыми от слез, но в Париже царило безветрие, а у нее, как всегда, не оказалось платка. Если б рядом был муж, она воспользовалась бы его, но Володю удержала служба. Париж не обладал над ним магической властью, это была Катина мечта. Но муж помог ей осуществиться, и Катя знала, что никогда не забудет этого. Останься она с Никитой, ей бы так и не довелось узнать, как может быть восхитительна неделя одиночества в Париже…
Она подозревала, что к концу короткого отпуска затоскует по мужу, ведь до этого они ни разу не разлучались. С каждым годом ей было все труднее обходиться без его сильного плеча воина, больше напоминающего неунывающего гусара, чем лейтенанта Советской армии. Кате нравилось с удивлением разглядывать руки мужа: где-то под жестковатой кожей скрывалась искра, способная воспламенить ее до того, что холодноватая славянка в считаные секунды превращалась в неистовую дикарку, ненасытную в наслаждениях.