реклама
Бургер менюБургер меню

Юлиус Фучик – Вечный день (страница 45)

18

— Винтовками.

— Патронов достаточно?

— Хватит…

— Пристань — Стойне Пенев и Петко Цинцарский от «Жити». Им помогает ученица женской гимназии Малина Михайлова. Все присутствуют?

Николаю, Елене и рабочему с фабрики предстоит охранять нефтеперегонный завод.

Звонит телефон. Кузман берет трубку, растерянно моргает, бледнеет.

— Алло, алло! — кричит он срывающимся голосом. — Как вас зовут, гражданка? Почему вы молчите? Ладно, не вешайте трубку, ради бога! Где вы его заметили? Он мертв? На углу… Ясно, я знаю, где это! Алло, алло!..

Кузман дует в трубку, снова прижимает ее к уху, но, как видно, ему больше не отвечают. Это его злит.

— В чем дело? — спрашивает Елена.

— Крачунов! Крачунова нашли!..

И снова, как в момент обнаружения агентов, все Областное управление на ногах — кто с пистолетом, кто с винтовкой, кто в машине, кто пешком, вразброд, без всякого плана действий, но у всех такой порыв, что никакая преграда их не остановит. Николай бежит рядом с двумя юными гимназистами, он ощущает струйки пота у себя на спине и под мышками. Хотя и беспорядочное, наступление все же развертывается по какой-то самостоятельной логике и, очевидно, нацелено на то, чтобы окружить предполагаемую жертву со всех сторон: одни несутся по Николаевской, другие мчат прямиком по длинному переулку, мимо почты, третьи пошли в обход по бульвару Царя Бориса. В этот раз не слышно ни криков, ни ругани, усталость вылилась в молчаливое, но непоколебимое ожесточение, лишь передние время от времени подают голос, уточняя направление:

— Сюда, товарищи, сюда!

В сущности, место, к которому все устремились, якобы знакомое Кузману, находится где-то в густом сплетении улочек и проулочков, между армянским кварталом и небольшой треугольной площадью выше матросских казарм. Здесь темно — на редких электрических столбах нет лампочек.

Разрозненные группы начинают собираться, на небольшом пространстве народу полным-полно, люди нетерпеливы и уже на грани разочарования: неужто их одурачили, неужто им возвращаться с пустыми руками? Вдруг кто-то кричит дрожащим голосом, в этом голосе больше ужаса, чем радости:

— Това-а-арищи!..

Под кирпичной оградой, цоколь которой выложен из простого неотесанного камня, обнаружен труп мужчины. Кузман брезгливо, ногой, переворачивает его на спину и приседает на корточках, чтобы можно было получше разглядеть, затем выпрямляется, отирает рукой вспотевший лоб и сообщает без энтузиазма:

— Это он.

Елена тоже подходит и приседает на корточки, чтобы еще и еще раз убедиться, что перед нею действительно бывший начальник Общественной безопасности.

— Это он! — обращается Кузман уже к ней, с утешительной ноткой в голосе.

Елена кивает, ее плечи вздрагивают, как у плачущего ребенка.

— Ну довольно! — успокаивает ее Николай.

— Тащите его в «опель», — отдает приказание Кузман, — и доставьте в подвал Областного управления. Должно быть, его ухлопал его же сотрудник.

Все понемногу успокаиваются, на обратном пути можно и поговорить:

— Нету больше деспота Крачунова.

— Поделом ему!..

Члены Областного комитета высыпали на широкую лестницу, они встречают «бренные останки» своего заклятого врага с достоинством, в церемониальном молчании, как бы говоря: «Все вышло так, как мы и предвидели!» Один только бай Георгий не в силах сдержать волнение, он что-то бормочет, постукивая тросточкой.

Николай мечется в поисках Елены и фабричного рабочего, они смешались с толпой, а уже время идти — их ждет ночное бдение. Наконец рабочий нашелся, этому человеку богатырского сложения лет тридцать, он протягивает мозолистую руку и представляется:

— Стоян Калчев, по прозвищу Джука.

Оказывается, они должны «маленько потерпеть», девчонку позвали «на провод». Но Елена вообще не появляется. Кузман объясняет им, что она побежала домой, у нее отец при смерти, если уже не умер.

— Весь день бедняжка нервничала, — задумчиво говорит он, — словно предчувствовала беду. — И озабоченно добавляет: — Придется вам обходиться без третьего, всех уже распределили…

Джука очень словоохотлив, он длинно рассказывает о своем житье-бытье: отец его тоже рабочий, на кожевенном заводе, у них в доме всегда воняло от его одежды, пропитанной самыми гадостными испарениями, какие только можно себе представить; его хозяин — человек на редкость деликатный, вежливый — ублюдок болгарина и итальянки, бархоткой душу из тебя вынет; на фабрике действует подпольная партийная ячейка, руководит ею молодая вдова, мать троих детей, бабенка ладная, аппетитная, хотя мужиками не интересуется; жена у него тоже красавица, родила ему близнецов, но с той поры, как у нее заболели почки, все время хворает, день и ночь стонет, так что уже и семейная жизнь не мила, и все в таком роде, с примесью наивных сентенций и умозаключений вроде:

— Вот теперь и мы начнем маленько мараковать, что к чему! А ежели кто не пожелает сдаться, рано или поздно ему каюк!

По прибытии на завод Николай получает задачу охранять «проволоку», то есть проволочное заграждение вдоль берега реки. Сторожа оставляют его одного, советуя ему смотреть в оба, особенно следить вот за теми акациями, что в лощинке: оттуда может грозить беда, если фашисты задумают устроить пакость.

Николай снимает с плеча карабин и на всякий случай загоняет в ствол патрон, после чего неторопливо прохаживается где потемней, чтобы его не было видно со стороны. А вдали тянется румынский берег — низкий, сумрачный, его линия сливается с лиловой линией горизонта. По стальной спине Дуная трепетно стелются золотистые дорожки. Река чуть покачивается, и создается впечатление, что перед тобой неподвижная твердь, что она не течет, а дышит. Где-то пронзительно и тревожно ухает птица, ее печальный стон звучит одиноко и монотонно. Николай несколько расслабляется, чувствуя, как жалобы этой птицы западают ему в душу, вселяют в него неизъяснимую грусть. И рождают в нем глубокое удовлетворение — оно полнее, чем счастье, потому что в нем есть доля мудрости. И какие-то виды на будущее — оно представляется сложным, грозит множеством непредвиденных испытаний. Как хорошо, что этот великий перелом совпал с его молодостью, когда он полон сил и мечтаний!

Но вот слышится шорох — кто-то приближается по тропке. Николай отходит в орешник, снимает карабин с предохранителя.

— Стой! Кто идет?

— Николай! — доносится знакомый теплый голос. — Это я, не бойся…

Мать! Она обошла все канцелярии, все начальство. Так ей хотелось отнести ему чего-нибудь поесть.

— Сынок, ты все бегаешь, носишься повсюду, так и заболеть недолго…

Он сердится, упрекает ее, однако мигом приканчивает содержимое узелка — и ломтики хлеба, намазанные маргарином, и кусочек «военной» брынзы, пресной и безвкусной, как гашеная известь, и несколько хрустящих слоенок.

— В другой раз так не делай, — напутствует ее Николай. — Ведь я же на посту, мне запрещено отвлекаться. Представь себе, что ты меня отвлечешь в такой момент, когда классовый враг…

— Да, ты прав, ты прав, — покорно соглашается мать, в ее голосе и любовь и снисхождение.

Она уходит по тропке, темнота скрывает ее.

Николай думает о том, что скоро полночь, матери тащиться теперь домой по пустынным улицам — вот натерпится страху, бедняжка. И опять в душе его — преклонение перед ней, которое он ощутил еще рано утром, — преклонение и вместе с тем угрызения, раскаяние и признательность…

Город спит глубоким сном. Николай вслушивается в этот сон, все еще неспокойный, прерываемый внезапными стонами. Однако сон этот уже овеян другою жизнью, которая завтра, как только наступит рассвет, непременно даст новые всходы.

Его мысли опять прерывает крик ночной птицы, зловещий, похожий на рыдание. Зажав в руке карабин, Николай идет вдоль заграждения, собранный, настороженный. Идет навстречу рассвету.

Перевел с болгарского А. Собкович.

Радован Зогович

ПРУЖИНА

Что за отрог это был — не знаю, так как шли мы по незнакомым местам, без проводника и военной карты, но это был отрог, на котором где-то должна была кончиться Босния и начаться Санджак[31]. У отрога был узкий, но ровный гребень, и вдоль гребня перед нами упорно уходила вперед совсем почти затравевшая дорога, которая ни подымалась сколько-нибудь заметно, ни спускалась под гору. Правый склон в полутьме, которая делает долины глубже, спускался полого, и на нем пахли землей полосы пашни, — наверно, они (прямоугольные и вытянутые книзу!), хоть их и не было видно и о них можно было только догадываться, чуя по запаху. На правой обочине дороги кое-где возникали остатки изгородей, которые, может быть, перед самой темнотой чинили и подправляли чьи-то руки, скрепляя пару кольев ореховыми побегами. Слева, поодаль от дороги, беспрестанно выстраиваясь в убегавший вперед ряд, тянулась густая вереница темных кустов — там, освободившись от тяжести вспугнутых птиц (наверное, птиц?), раскачивались смутно видимые ветки; там, в то самое время, когда мы проходили мимо, разворачивались новые и набирали силу уже развернувшиеся листья. А отрог, выдвигаясь из самого себя, тянулся все дальше и дальше, все глубже в Санджак, в полумрак, полный неизвестности. Передний конец отрога, наверное, острый и крутой, как у военного корабля.

Мы были ударной тридцаткой (так мы все еще назывались, хотя сейчас нас осталось двадцать шесть человек), отобранной из всех батальонов бригады. Мы были хорошо вооружены и получили задание помочь одной более молодой и неопытной части, которой было приказано оставить, наконец, свою территорию и присоединиться к главным силам армии, — помочь ей в переходе через важные коммуникации противника и в первых боевых действиях в новых для нее условиях. Мы больше десяти дней занимались выполнением этого задания в части, где приказания все еще должны были повторяться дважды, и каждый боец был сам себе интендантом и кашеваром, — и уже порядком стосковались по своей бригаде, которая, хоть и двигалась, растянувшись дугой, но удалилась уже на значительное расстояние. Мы скучали по ней и гордились ее «военизацией» и маневренностью; гордились по праву, но, может быть, и с избытком «местного патриотизма». И когда командир отделения (он был комиссаром одного из наших батальонов, и на эту временную должность его назначили потому, что он был и хорошим комиссаром и бывшим офицером) на двенадцатый день сказал, что в сумерки мы тронемся «домой» и если пройдем до ближнего фланга бригады прямиком, дорогой, которой не ходила ни одна из наших частей, то доберемся за две ночи, — это была для нас великая радость, похожая на радость крестьян, которые, засидевшись и заскучавши в гостях, возвращаются, наконец, к своим дворам и обычным работам.