18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юлиан Семенов – Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу (страница 86)

18

– В моих жилах тоже течет еврейская кровь, но ведь я считаю себя по национальности рабочим. Помнишь, у Горького? Есть только две нации: нация бедных и нация богатых.

– Помню.

– Берешь свои слова назад?

– Нет.

– Ты упрямый!

– Так это же хорошо.

– В этом плане – плохо.

– Откуда вы так хорошо знаете наш язык?

– Чей это «ваш»? Разве русский язык принадлежит только вам?

Я вижу седого человека с удивительно веселыми глазами и стараюсь улыбнуться ему.

– Если мы все будем держаться так, как ты, тогда фашисты перепугаются. Слабый становится сильным, когда видит смирных и запуганных. Сколько их тебя избивало?

– Последний раз двое.

– Вот видишь! Считай, что ты здорово напугал этих двух. О, как ты их напугал, ты даже не представляешь себе, как ты перепугал их! А испуганный враг – уже побежденный. Понимаешь?

– Понимаю. Только пока что они наступают и берут наши города.

– Ты, наверное, недавно в тюрьме.

– Недели две-три.

– И все время в одиночках?

– Да.

– Значит, ты оторван от жизни. Я обязан провести маленькую политинформацию.

Чех рассказывает мне о положении на фронтах, глаза у него радостные, седые усы топорщатся, а коротко подстриженная борода торчит гордо и воинственно.

– Наверное, ты обманываешь меня, чтобы поддержать, – говорю я. – Не может быть, чтобы все было так хорошо.

Чех ударяет себя по коленям, удивленно смотрит на меня и смеется:

– Мы же с тобой не в детском саду. Мы с тобой в тюрьме, а здесь лучшим утешением всегда была правда. Потому что горькая правда лучше сладкой лжи.

– А за что тебя посадили?

– За массу всяческих дел. Особенно фашистам не нравилось то, что я рассказывал чехам правду. О, это прекрасная работа – говорить правду. Только очень трудная, пожалуй, самая трудная на земле. – Чех снова кладет мне руку на голову и усмехается. – Что-то я слишком много комплиментов наговорил самому себе. А ты откуда?

– Сбежал из лагеря. Они меня контуженого взяли, еще на границе. А я вот сбежал…

– Ого! Значит, все-таки из лагеря можно бегать?

– Трудно, конечно. А тебя они на сколько лет упекли? В какой лагерь?

Чех качает головой.

– У меня чуть-чуть похуже, – говорит он.

Я смотрю на этого «старика» – совсем еще не старого, седого, изможденного человека, и чувствую, как холодею. Ведь он приговорен к расстрелу! Что может быть хуже лагеря?! Он словно угадывает мои мысли и отрицательно качает головой.

– Нет, – говорит он и досадливо прищелкивает языком, – еще неприятней. Они приравняли меня к Робеспьеру. Гильотина…

Ночью дверь камеры отворилась и вошли трое. Это были не надзиратели: все в штатском, очень сытые и торжественные.

Один из них – маленький, с красными, чуть обвисшими щеками – сказал:

– Пожалуйте, господин учитель Горак…

Чех быстро поднимается, так же быстро протягивает мне свою красивую, большую руку, видит, что я не в силах пожать ее, и осторожно гладит меня по лицу.

– Ну, – улыбается он, нагибаясь надо мной, – дай-ка я поцелую тебя, русский товарищ…

– Кто ты? – шепчу я и тянусь к нему, чтобы тоже поцеловать его.

– Фучик. Из Праги, – шепчет он, и старается улыбнуться, и никак не может оторвать своей руки от моего лица…

Так как я не «понял» добрых намерений моего следователя «партайгеноссе» Отто Шульца – он на прощание сказал свою фамилию и выразил сожаление по поводу того, что нам не удалось найти общий язык, – меня отправляют в Восточную Пруссию, в штаб Освободительной русской армии генерала Власова.

Немцы есть немцы – пунктуальность и аккуратность отличают эту нацию. Врач признал меня «нетранспортабельным», а поскольку я нахожусь под следствием и могу отдать концы во время переброски в Восточную Пруссию, меня оставляют в тюрьме до «выздоровления».

В камере со мной теперь сидит лысый, очень веселый человек крохотного роста. Это немецкий коммунист – Вольфганг Штурмер. По-русски он разговаривает так же, как я по-немецки, но все-таки мы с ним объясняемся и прекрасно понимаем друг друга.

У Вольфганга переломана правая нога: гестаповцы переусердствовали во время допроса и не рассчитали удара свинцовым проводом. Поэтому Вольфганг пролежал два месяца в тюремной больнице, а теперь дожидается суда.

По утрам мой сосед делает зарядку и холодные обтирания.

Он рассказал мне, что ему инкриминируют фашисты. Мы оба прекрасно понимаем, что его ждет. Тем не менее он ежедневно делает зарядку и напевает себе под нос веселые марши, чтобы держать дыхание и ритм.

– Марширен, марширен, генессен, – поет он, делая шаг на месте, – роте фане мит унс! Стьепа! – просит он. – Давай!

Я подпеваю ему. Вольфгангу нравится, как я подпеваю ему, он весело улыбается и начинает приседания. Это упражнение дается ему довольно трудно из-за больной ноги, я вижу, как его лицо кривится от боли, но Вольфганг не сдается. Потом он садится ко мне на койку и начинает делать массаж моих рук, груди, спины и ног.

– Ты устал, – говорю я через десять минут.

– Что?

– Устал, – повторяю я и показываю жестами то, что хочу сказать.

– Я? – удивляется Вольфганг и смеется. – Их бин боксер, фарштейст?

– Фарштее.

– Алзо, – говорит он и продолжает растирать мое избитое, вялое тело.

Когда ему становится невмоготу и пот заливает глаза, он начинает напевать марш и просит меня присоединяться. Я стараюсь вырваться от него, но он не пускает меня до тех пор, пока не заканчивает массаж. После его массажа я могу сидеть и свободно шевелить руками. Ноги пока еще довольно плохо слушаются, но это уже не то, что было раньше. Когда я смог соображать, я перепугался, что они сломали мне позвонок и что ходить мне уж больше никогда не придется. Неделю тому назад я не мог шевельнуть ногами. Теперь – могу.

Нам приносят баланду, и я вижу, как Вольганг, став ко мне спиной, перекладывает из своей миски два кусочка картофеля мне.

– Эс гейт дох нихт, – говорю я известную мне фразу, но Вольфганг только смеется.

– Ду бист золдат, ду мус бин боксер, – смеется он, – их виль нихт эссен…

Мы спорим до тех пор, пока он не садится рядом и не начинает кормить меня с ложки.

После «обеда» Вольфганг устраивает себе двухчасовую прогулку. Заложив руки за спину, он ходит из угла в угол. Ходит он на носках, чтобы не будить меня. Вообще, заботливость этого человека поражает меня все больше и больше. Ну, казалось бы, кто я ему? А вот поди ж ты – отдает свой последний кусок, лечит, как может, и заботится, словно отец.

«Он же немец, – мстительно говорю я самому себе. – Проклятая нация, – передразниваю я себя. – Дубина и дурак. Прав был тот чех из Праги. Фашисты называли его “лерером”. Лерер – учитель. Кстати, “горак”… Любопытно, что значит это слово? Фамилию? Но его фамилия – Фучик, он же сам сказал мне… Может, “горак” – “география” по-чешски?»

– Вольфганг, вас ист «горак»?

Не прерывая своей «прогулки», он отвечает:

– Вайс нихт…

– Лерер Горак, – повторяю я.

– Вайс нихт, фрейнд, – снова отвечает он.