Юлиан Семенов – Неизвестный Юлиан Семёнов. Возвращение к Штирлицу (страница 64)
Идут по улице Иван Ильич и Лиза: мимо офицеры перед Савостьяновым мысок тянут, ладошки к козырьку взбрасывают картинно, немеют на месте от восторга и поедают глазами полковника, пилота убиенного государя. «А может, и не убиенного: говорят, его Лейба Троцкий в своем вагоне заместо повара возит – чтоб не исхудал, а в случае чего – на обмен за жизнь сгодится».
Штабс-капитан, знакомый Ивану Ильичу, прокричал с другой стороны улицы:
– Полковник, сейчас вашего венгерского наркома будут воспитывать, пошли полюбопытствуем?!
– Где? – спросил Савостьянов.
– На плацу. Идемте же…
Савостьянов обернулся к Лизаньке и сказал:
– Пойдем на привоз. Там хоть ряженкой отопьюсь, а то голова Годуновым ходит.
Открыл Иван ворота привоза, а там на громадной площади длинные дощатые столы – и за прилавками, вместо гомонящих, торгующихся сотен – три бабы: у одной – две картофелины, у второй – семь старых подков по кучкам разложены, у третьей – ракушки наподобие пепельниц выставлены. Молча стоят бабы, без голоса.
Долго ходил Иван, ставший маленьким среди этого громадного привоза. Остановился возле бабы с подковами, спросил:
– Что ж ты за эту ржаву хочешь?
– За одну – кило хлеба, за три – кило сала, за все – фунт сахара… С железом-то ноне туго…
И к словам ее – словно по заказу – заиграл унылую песню безногий, слепой инвалид с гармошкой, валявшейся в пыли, возле второго входа. В кепчонке у ног – пусто, никто не подает, только две редиски лежат с ботвой. Медленно пошел к нему Иван, опустился перед игравшим убогим на колени, впился в его лицо глазами, а когда тот кончил, спросил:
– Дядь Мить, неужели ты?
Слепец выставил вперед руки – как от удара, после потянулся к Ивану, начал его лицо щупать, как слепцы щупают, засмеялся беззубым ртом:
– Ванечка, Ваня, господин полковник… Неужто ты? Неужто вы, Иван Ильич? А я приехал сюда для дедушки вашего, покойника, на панихидку набрать… Да… преставился дедушка ваш Никифор Фомич, пред ясные очи Господа нашего давеча представился с голодухи… А мне вот – не подают, народишко повыбивали, кому и теперь торговля нужна… Может, на дедушку пожертвуете чего?
Пропускают Яноша сквозь строй, окровавлен весь, бедолага.
Зажмурился Иван, наблюдавший это зверство с пригорка, скривился лицом и сказал Лизе:
– Всё. Он боль не переносит. Сейчас кончится…
Открыл глаза Иван и увидел: идет сквозь строй окровавленный Янош и громко читает «Капитал» Маркса, и, чем сильнее его бьют, озверев от его мужества, солдаты, тем громче читает он Маркса.
Бежит Иван к каре, продирается сквозь молчащих солдат, подбегает к Яношу, хватает его за плечи, шепчет ему что-то близко в лицо – не поймешь: то ли матом приложил, то ли ненавистное что выдохнул – и швыряет его на землю. А полковнику Анатолию Ивановичу сказал:
– Мало народа смотрит – и не то совсем это. Есть у меня идея. Чему-чему, а идеям большевики учить умеют. Пусть поспит комиссар, вечером, при закате, потеху сделаем.
Капитан ввел в кабинет Дайниченко громадноростого, пшеничноволосого детину с оловянными глазами и сказал:
– Господин полковник, позвольте вам представить ротмистра Столова.
Дайниченко оглядел ротмистра внимательно и заметил:
– Не слишком ли аккуратно ваше лицо? Эти комиссары – доки на переодевания.
Капитан усмехнулся:
– Ротмистр готов на все. Придется потерпеть – гримом тут не отделаешься, только, как говорится, натурель может пройти.
– Ну, с Богом, – сказал полковник и протянул ротмистру руку, – поймите нас верно, мы всю агентуру растеряли, а верную наседку из арестованных найти – рискованно, да и практически невозможно. Былой профессионализм этой вдохновенной работы забыт. И станьте на миг философом: только по-русски слово «провокатор» звучит неэстетично, по-французски оно произносится «провокатёр», а?
– Я к этому проще отношусь, господин полковник, – ответил ротмистр Столов, – я к этому отношусь практически: чем ко мне потом в камеру наседок будут сажать, так уж лучше я пока посижу. – И кокетливо поглядел на Дайниченко кривым взглядом больного человека.
– М-да, – протянул тот, отодвигаясь.
А ротмистр доверчиво захохотал, не заметив известной доли брезгливости на лице полковника.
В камере – сумеречно и прохладно. Янош, покашливая, сидит, прислонившись к холоду каменных плит – там вспухшее, изрубцованное мясо. Отодвинется от холода – что для туберкулезника есть страшнее, а кожа-то горит на спине, он снова и приваливается – со стороны посмотреть: гимнастику делает.
И тихонько читает себе стихи.
Отворили дверь камеры, впихнули туда громадного человека: глаз подбит, матерится, волком смотрит на тех, кто его сюда бросил.
– От псы, – сказал он хрипло, – гады, белопогонники, голубая кровь.
– Это не голубая кровь, – сказал Янош, – это мобилизованные солдаты, разве вы не видите по их лицам, что они интеллектуально совершенно не развиты? С ними поработать только как следует – великолепный человеческий материал.
– Тебя за что? – спросил заключенный, приваливаясь к стенке возле Яноша.
– А вас?
– Меня? Большевик я, вот за что!
– Да? – спросил Янош заинтересованно.
– Били, гады, смертным боем.
– Я вижу. Вы прислонитесь глазом к стене.
– Вроде медного пятака на синяк, – захохотал заключенный. – Это ничего, оттянет.
– Сколько ж их вас било?
– Четверо. Взяли в оборот, псы.
– Во фляге осталось немного воды, налейте себе в кружку.
– Спасибо, – сказал заключенный, – спасибо вам, товарищ.
Он вылил из фляги всю воду в кружку и выпил одним залпом. Янош внимательно посмотрел на заключенного и сказал:
– На два дня дают одну флягу: не важно, сколько в камере народа – десять человек или один…
– Да-а… – протянул заключенный. – Не разживешься… А тебя-то за что окунули?
Глядя ему в глаза, Янош ответил:
– А я и сам не знаю.
– Они тут всех наших похватали… Какого-то венгерского комиссара, псы, ждут.
– А что здесь делать венгерскому комиссару?
– Любопытен больно, – сказал заключенный, – не на равных говорим.
– Это верно. Это вы заметили совершенно точно.
И вдруг начал смеяться Янош: больно ему – лицо все разбито, – а смеется, весело смеется, покатывается со смеху…
А Иван тем временем сидел с Лизанькой в буфете, попивал пивцо и спрашивал: не поймешь – себя или свою цыганку:
– Лизок, ты понимаешь, птаха, о чем я сейчас думаю… Вы нас рожаете, да? Да. Но вы-то, прародители будущих веков, вы-то любите тех, кто вас не любит, верны тем, кто вам не верен, страдаете по тем, кто вас и позабыл вовсе. Нет?
– Да.
– Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей. – Иван потрепал Лизаньку по щеке и задумчиво сказал: – Рабыни рождают человечество-то, рабыни… Это – данность, а всякую данность нельзя изменить, ее только можно уничтожить. А те стараются не замечать этого. Зачем? Лизанька, а вот скажи – для тебя что самое главное?
– Чтоб с вами быть.
– Да я не об этом, – поморщился Иван. – Я о самом главном тебя спрашиваю.
– Я и говорю: чтоб с вами быть.
– А может, это рабство придуманное? – спросил себя Иван. – Так уж повелось, может? Задурила литература голову человечеству, философы еще подмогли, вот мы все себя и уговорили… Ладно, Лизок, где тут в лавке длинную хорошую веревку можно купить? Чтоб она человека выдержала?