Юай Чоксахват – Чужая станция (страница 17)
— А ты просто сияешь от счастья и здоровья! – сказала Долли почти с завистью.
— Я? Да, – ответила Анна. – Боже мой, Таня! Ровесница моему Сереже, – добавила она, обращаясь к вбежавшей девочке. Она подхватила ее на руки и поцеловала. – Прелестная девочка, просто прелесть! Покажи мне всех.
Она называла детей по именам и помнила не только имена, но и годы рождения, месяцы, характеры, болезни каждого, и Долли не могла не оценить это.
— Ну, пойдем к ним, – предложила она. – Вася сейчас спит, жаль.
Осмотрев детей, они уселись в гостиной, уже вдвоем, перед кофе. Анна взялась за поднос, но тут же отодвинула его.
— Долли, – сказала она, – он мне говорил.
Долли холодно посмотрела на Анну. Она ожидала сейчас фальшивых сочувственных фраз, но Анна ничего такого не сказала.
— Долли, милая! – сказала она. – Я не хочу ни говорить за него, ни утешать тебя; это невозможно. Но, душенька, мне просто жаль, жаль тебя всей душой!
Из-под густых ресниц ее блестящих глаз вдруг показались слезы. Она подвинулась ближе к Долли и взяла ее руку своей энергичной маленькой рукой. Долли не отстранилась, но лицо ее оставалось сухим и напряженным. Она сказала:
— Утешить меня нельзя. Все потеряно после того, что случилось, все пропало!
И как только она это произнесла, выражение ее лица вдруг смягчилось. Анна подняла сухую, худую руку Долли, поцеловала ее и сказала:
— Но, Долли, что же делать, что же делать? Как лучше поступить в этой ужасной ситуации? Вот о чем надо подумать.
— Все кончено, и больше ничего, – ответила Долли. – И хуже всего то, пойми, что я не могу его бросить; дети, я связана. А жить с ним я не могу, мне мучительно видеть его.
— Долли, дорогая, он мне рассказывал, но я хочу услышать все от тебя, скажи мне все.
Долли вопросительно посмотрела на нее.
Участие и искренняя любовь были видны на лице Анны.
— Хорошо, – вдруг сказала она. – Но я начну сначала. Ты знаешь, как я вышла замуж. С воспитанием маман я была не только невинна, но и глупа. Я ничего не знала. Говорят, мужья рассказывают женам о своей прошлой жизни, но Стива... – она поправилась – Степан Аркадьевич ничего мне не говорил. Ты не поверишь, но я до сих пор думала, что я единственная женщина, которую он знал. Так я жила восемь лет. Пойми, я не только не подозревала об измене, но считала это невозможным, и тут, представь себе, с такими понятиями узнать вдруг весь ужас, всю мерзость... Ты пойми меня. Быть уверенной в своем счастье, и вдруг... – продолжала Долли, сдерживая рыдания, – и получить письмо... его письмо к своей любовнице, к моей гувернантке. Нет, это слишком ужасно! – Она поспешно достала платок и закрыла им лицо. – Я еще понимаю увлечение, – продолжала она, помолчав, – но обдуманно, хитро обманывать меня... с кем же?... Продолжать быть моим мужем вместе с ней... это ужасно! Ты не можешь понять...
— О, нет, я понимаю! Понимаю, милая Долли, понимаю, – говорила Анна, сжимая ее руку.
— О, да я понимаю! Понимаю, дорогая Долли, понимаю, — говорила Анна, крепко сжимая ее руку.
— И ты думаешь, он хоть немного представляет весь кошмар моей ситуации? — продолжала Долли. — Ни капли! Он ходит довольный, как будто ничего не случилось.
— О, нет! — быстро возразила Анна. — Он несчастен, его грызет совесть...
— Да способен ли он вообще на раскаяние? — перебила Долли, внимательно глядя в лицо свояченицы.
— Да, я его знаю. Мне было больно на него смотреть. Мы обе его знаем. Он добрый, но гордый, а сейчас совершенно раздавлен. Главное, что меня тронуло... — (и тут Анна угадала, что именно заденет Долли) — его мучают две вещи: стыд перед детьми и то, что он, любя тебя... да, да, любя больше всего на свете, — поспешно перебила она Долли, которая хотела возразить, — причинил тебе такую боль, сломал твою жизнь. «Нет, нет, она никогда не простит», — только и повторяет.
Долли задумчиво смотрела в сторону, слушая ее слова.
— Да, я понимаю, что ему сейчас ужасно; виноватому всегда хуже, чем невиновному, — сказала она, — особенно если он осознает, что все несчастья — из-за его вины. Но как простить, как мне снова стать его женой после этого? Жить с ним теперь будет мучением, именно потому, что я люблю ту, прежнюю любовь к нему...
И ее слова прервали рыдания.
Но словно нарочно, каждый раз, когда она немного успокаивалась, она снова начинала говорить о том, что ее раздражало.
— Ведь она молодая, красивая, — продолжала она. — Ты понимаешь, Анна, что мою молодость, мою красоту забрал кто? Он и его дети. Я ему отслужила, и на эту службу ушло все мое, а ему теперь, конечно, свежее, чужое существо приятнее. Они, наверное, обсуждали меня между собой, или, еще хуже, молчали, — ты понимаешь? — И снова ненависть вспыхнула в ее глазах. — И после этого он будет мне говорить... Что, я должна ему верить? Никогда. Нет, все кончено, все, что было утешением, наградой за труд, за муки... Ты поверишь? Я только что помогала Грише с уроками: раньше это была радость, а теперь мучение. Зачем я стараюсь, зачем тружусь? Зачем дети? Ужасно то, что вдруг душа моя перевернулась, и вместо любви, нежности у меня к нему одна злоба, да, злоба. Я бы убила его и...
— Дорогая, Долли, я понимаю, но не мучай себя. Ты так обижена, так взволнована, что многое видишь в искаженном свете.
Долли замолчала, и они несколько минут сидели в тишине.
— Что делать, подскажи, Анна, помоги. Я все передумала и ничего не вижу.
Анна не знала, что посоветовать, но ее сердце откликалось на каждое слово, на каждое выражение лица свояченицы.
— Я скажу одно, — начала Анна, — я его сестра, я знаю его характер, эту способность все, абсолютно все забывать (она провела рукой по лбу), эту способность полностью отдаваться чувствам, но зато и полностью раскаиваться. Он сейчас не верит, не понимает, как он мог совершить то, что совершил.
— Нет, он понимает, он понимал! — перебила Долли. — Но я... ты забываешь обо мне... разве мне легче?
— Постой. Когда он мне говорил, признаюсь, я еще не до конца понимала весь ужас твоего положения. Я видела только его и то, что семья рушится; мне было его жаль, но, поговорив с тобой, я, как женщина, вижу другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу тебе сказать, как тебя жаль! Но, Долли, дорогая, я прекрасно понимаю твои страдания, только одного я не знаю: я не знаю... я не знаю, осталось ли в твоей душе еще любви к нему. Это знаешь только ты, — достаточно ли ее, чтобы можно было простить. Если есть, то прости!
— Нет, — начала Долли, но Анна прервала ее, еще раз поцеловав ее руку.
— Нет, — начала Долли, но Анна перебила её, ещё раз целуя руку.
— Я лучше тебя знаю этот мир, — сказала она. — Я знаю этих людей, как Стиву, как они на это смотрят. Ты говоришь, он с ней говорил о тебе? Этого не было. Эти люди могут изменять, но семья и жена для них – это святое. Как-то у них эти женщины остаются в стороне и не мешают семье. Они какую-то черту проводят, непроходимую между семьей и этим. Я этого не понимаю, но это так.
— Да, но он её целовал…
— Долли, послушай, милая. Я видела Стиву, когда он был влюблён в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и говорил о тебе, и какая ты была для него поэзия и идеал, и я знаю, что чем дольше он с тобой живёт, тем выше ты для него становишься. Ведь мы смеялись над ним, что он к каждому слову добавлял: "Долли – удивительная женщина". Ты для него всегда была и осталась богиней, а это увлечение – мимолетно…
— Но если это увлечение повторится?
— Этого не может быть, как я понимаю…
— Да, но ты бы простила?
— Не знаю, не могу судить… Нет, могу, — сказала Анна, подумав. И, представив ситуацию и взвесив её, добавила: — Нет, могу, могу, могу. Да, я простила бы. Я не была бы прежней, да, но простила бы, и так простила бы, как будто этого не было, совсем не было.
— Ну, разумеется, — быстро перебила Долли, как будто она говорила то, о чём не раз думала, — иначе это не было бы прощением. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдём, я тебя провожу в твою комнату, — сказала она, вставая. По дороге Долли обняла Анну. — Милая моя, как я рада, что ты приехала. Мне легче, гораздо легче стало.
XX.
Весь этот день Анна провела дома, то есть у Облонских, и никого не принимала, так как некоторые из её знакомых, узнав о её приезде, приезжали в тот же день. Анна всё утро провела с Долли и с детьми. Она только отправила сообщение брату, чтобы он обязательно обедал дома. "Приезжай, Бог милостив", писала она.
Облонский обедал дома; разговор был общий, и жена говорила с ним, называя его "ты", чего прежде не было. В отношениях мужа и жены оставалась та же отчуждённость, но уже не было речи о разводе, и Степан Аркадьевич видел возможность объяснения и примирения.
Сразу после обеда приехала Кити. Она знала Анну Аркадьевну, но очень мало, и ехала к сестре с некоторым страхом перед тем, как её примет эта петербургская светская дама, которую все так хвалили. Но она понравилась Анне Аркадьевне, это она увидела сразу. Анна, очевидно, любовалась её красотой и молодостью, и Кити не успела опомниться, как почувствовала себя не только под её влиянием, но и влюблённой в неё, как молодые девушки влюбляются в замужних и старших дам. Анна не походила на светскую даму или на мать восьмилетнего сына, скорее на двадцатилетнюю девушку по гибкости движений, свежести и живости, которая то и дело проявлялась в улыбке или взгляде, если бы не серьёзное, иногда грустное выражение её глаз, которое поражало и притягивало Кити. Кити чувствовала, что Анна была совершенно проста и ничего не скрывала, но в ней был какой-то другой, высший мир недоступных для неё интересов, сложных и поэтических.