Йожеф Дарваш – Победитель турок (страница 18)
— В прежние времена будто и погоды столь дурной и убийственной не бывало, — добавил он к предыдущей фразе. — Будто к погибели мир идет…
— Это мы идем к погибели, великий государь, — тихо сказал Ласло Силади. — Мир-то останется, а мы уйдем…
В этот гнетущий, печальный день глубокая безнадежность распространилась по залу, заполнила их сердца. То были два усталых старика, не более, и ощущение бренности их жизни проникало им в души.
— В пути погиб мой любимый сокол, — сказал король. — Много истинных утех доставил он мне…
— Источники утех наших гибнут с легкостью. Вот и деспот Лазаревич сколь нежданно преставился. А я почитал, что долго еще усладой моей он будет, ибо много радостей получил от него…
— Источники утех? Они не только гибнут, но и меняются в корне. Еще недавно главной отрадой моей были победы в делах государства. А ныне мне любых деяний дороже строки Цицерона… Влюбленности слаще ритмы Овидия. Формы женские я ныне более ценю, во мраморе и в камне воплощенные. Подумать можно, что сие показатель большей мудрости, но то не мудрость, а упадка признак. Ибо действие, даже самое дурное, всегда значительней размышлений о нем, даже самых дивных размышлений!
Господина Силади никогда не занимали столь высокие материи, никогда он о них не задумывался, ибо до сих пор вся его жизнь полностью была поглощена сначала битвами с турками, а потом борьбой за обогащение, — и теперь он скорее воспринимал голос Сигизмунда, но не смысл слов его. Он и отвечать на них не стал, только гмыкал да головой покачивал.
— Внутренняя потребность гонит меня к ним, — продолжал король, — хоть и ведомо мне, что, ими себя услаждая, обрету лишь мягкость тления. Я и теперь охотнее бы занимался этими науками в Буде. Но ведь так уж устроен человек: и признаться себе не желает в том, чего боится, и сам же себя растравляет. Непорочную девицу взять хочет, когда, пожалуй, и порушить ее не в силах, полстраны в седле проскакать желает, когда и полеживает-то с трудом, орехи хочет зубами колоть, а сам и гречневую кашу, на молоке сваренную, едва прожевать может… Ты, благородный Силади, не так мыслишь?..
Истинно так, — нерешительно согласился Силади и тотчас, словно мысль эта грызла его давно, поспешно проговорил: — Дочь моя Эржи очень уж науками этими новыми себя утруждает. До той поры покою мне не давала, покуда я не нанял ей ученого отца Гергеля Шелени, много стран объездившего. Может, и она погибель чует?
Сигизмунд, хоть и был сильно удручен, улыбнулся трогательной и простодушной отцовской тревоге и успокоительно произнес:
— Каприз молодой, и ничего более, это я тебе говорю, а уж мне женская порода ведома. Все пройдет, когда жизнь ее по-другому сложится.
— Так ли, великий государь?
— Так. Янош Хуняди как раз и гож для нее, воин он отменный, хоть с науками не в ладу. Вот они и сойдутся.
— И я так разумею. С почившим в бозе деспотом Лазаревичем замыслили мы это, когда Эржи была еще дитя малое. Очень люб был деспоту Янош.
— Да и мне он угоден.
— Он, верно, постарше Эржи, но мужчина в расцвете сил. Не ветрогон. Эржи покой возле него обретет.
— Еще бы и Михала твоего с кем-либо сосватать.
— По времени пора бы, да вот охоты к тому нет в нем.
— Оно, если подумать, так нежелание его и не дивно. Жена частенько недругом при муже состоит. Воистину поклясться в том могу…
Король умолк, словно ожидая, что Силади подхватит нить беседы, но тот молчал, и Сигизмунд заговорил опять:
— И я ранее не поверил бы, что сам велю жену, избранницу свою, в ссылку отправить… В неволю вверг ее, но и себя в неволю обратил тоской своей, и моя неволя ничем не легше… Кто объяснит, где начало разладу в жизни нашей… В глаза всегда мне клялась, а за спиной — иным клятвы давала. Да и ныне из Варада все клятвы шлет, на кожах писанные. Но кто ей поверит?..
Он говорил скорее про себя, к себе самому обращаясь. Силади слушал, едва осмеливаясь перевести дыхание. Однако Сигизмунд вдруг замолчал и, будто устыдившись собственных признаний, с деланной веселостью сказал:
— А Михалу мы все-таки сыщем хорошую жену! Не повредит его милости, ежели малость его приструнят.
Теперь, когда король изменил тон, они вновь погрузились в обсуждение семейных дел, и за хлопотами мало-помалу рассеялись грусть и безнадежность.
Пока они вдвоем по-стариковски проводили время, в противоположном крыле крепостного замка дочь Силади сосредоточенно и увлеченно беседовала со священником. С детским восторгом взирала она на его по-цыгански смуглое, сильное, мужественное лицо и, наклонившись вперед грудью, буквально пила слова его, лившиеся из-за ограды сверкающих белых зубов. Иногда из массы волос ее, цвета пшеничного колоса, падал на лоб выбившийся случайно локон, и она чуть жеманным движением возвращала его на место, все время облизывая между тем губы, будто кошка, заметившая любимую пищу. Ее надменное лицо с несколько жесткими чертами необычайно смягчилось, и голос, когда священник сделал небольшую паузу, мягко зазвучал в тишине:
— Мой наставник отец Гергель тоже бывал в Болонье, но он не так искусен в рассказах, как ты, отец Янош!
— Может, мне твоим наставником стать, сестрица! — смеясь, спросил священник.
— Я и без того тебя наставником почитаю, ты во мне рвенье к наукам поселил.
— Этого нельзя поселить, сестрица. Жажда прекрасного дается от бога, — серьезно произнес священник.
— Отчего же тогда не во всех жажда та живет, да и во мне пробудилась лишь в прошлом году, когда ты, у нас будучи, беседовал со мной, отец Янош?
— Пути господни неисповедимы!..
Какая-то нерешительность и плохо скрытая робость звучала в его словах. Эржи Силади тоже не удовлетворилась ответом; выпятив вперед подбородок, она упрямо продолжала выпытывать:
— Отец Янош, отчего ты всегда говоришь вот так, когда сказать ничего не желаешь? Может, зазорно тебе, что первым наставником своим тебя почитаю? Столь уж я неразумна?
— Полно тебе, — успокаивая ее, проговорил священник. — Я хотел сказать только, что никогда и ничто не исходит от нас самих. Все деяния наши суть деяния господни, нашими руками сотворенные.
Они немного помолчали, но оба чувствовали, что это еще не конец. Невысказанные слова, казалось, тяжело повисли в воздухе перед ними и над ними, готовые упасть, и оба не смели пошевельнуться, не смели вздохнуть, чтобы содрогание воздуха не сбило до времени эти слова…
— Осенью моя свадьба, — тихо произнесла девушка после недолгого молчания. — Как вернетесь из Смедерева. Вечером батюшка сказывал, будто так порешили.
Священник нимало не удивился такому повороту беседы, напротив, будто считая его прямым продолжением предыдущего разговора, тотчас тихо и спокойно ответил:
— Знаю. Слыхал от жениха твоего, от Яноша.
— Батюшка желал, чтобы ты венчал нас, отец Янош. Ты ведь наш дальний родич…
— И это слыхал я от жениха твоего Яноша…
— Берешься службу эту нам сослужить?
— С истинной радостью, ежели король сможет обойтись без меня в своей канцелярии. И батюшка твой, и ты, и Янош Хуняди очень мне по сердцу.
— Особенно Янош Хуняди, — сказала Эржи с едва заметной издевкой в голосе. — А ты очень ведь старался ради сговора этого…
Священник, словно не заметив насмешки, ответил:
— Стараться мне не пришлось, сговор давно решен был. Однако могу сказать, что считаю его весьма счастливым. Янош Хуняди — человек достойный и прямодушный. Знаю его, как истинно благородного мужа. Я без страха доверил бы ему и собственной души блаженство. Он уже не молод, но серьезность его и приятное спокойствие восполнят это.
— Так же батюшка говорил мне вечером. Верно, у тебя научился словам этим, отец Янош!
— Слова истины у всех одинаковы. Их заучивать не надобно.
— Отец Янош! — с мольбой проговорила девушка и поглядела на него сверкающими глазами. В голосе ее уже и следа не было давешних упреков и колкой насмешки, осталась только безмерная преданность. Однако высказать то, что хотелось, она не решилась и только повторила еще раз: — Отец Янош!
Но и два эти слова заполнили весь огромный зал, заполнили их самих. Губы у обоих пересохли словно от жара, воздух вокруг, казалось, накалился. Взрывной накал невысказанных слов был почти невыносим. Священник протянул уже руку, чтобы погладить тонкие с голубыми прожилками пальцы девушки, вздрагивавшие перед ним на столе, но в последний момент отдернул ее и спрятал за спину, словно боясь удара. Некоторое время они сидели, погрузившись взглядом друг другу в глаза, головы их почти соприкасались, но вдруг священник встал, сильным движением отбросил стул и отошел к окну. Нет, не отошел — отбежал. Казалось, он желал быть сейчас как можно дальше отсюда… Он чувствовал: надо что-то сказать, найти слова, которые разрядят напряжение, возникшее от сорвавшейся с уст девушки полуфразы, — иначе это всю жизнь будет стоять между ними, как сломанная балка, напоминающая о катастрофе… Да, надо поскорей что-то произнести, сказать те слова, которые развяжут их и в то же время станут стражами, хранителями расстояния между ними, — или подбежать к ней, поцеловать эти яркие алые губы, раскрывшиеся, словно лепестки цветка. Он уже шагнул было к Эржи, но что-то словно преградило ему путь, и он остался стоять у окна, так ничего и не сказав.
Он стоял долго и долго молчал. Взрывное напряжение в обоих погасло, обжигающий жар остыл, бешено бившиеся сердца утихли. Молчание было совсем иным, нежели раньше: утомленным и бессмысленным. И сами они были изнурены.