Йенс Якобсен – Фру Мария Груббе (страница 47)
Они принялись подсчитывать взятки, а между тем в комнату вошел дородный, прилично одетый человек. Он сейчас же откинул стол и уселся у стены. Проходя мимо игроков, он притронулся к шляпе тростью с серебряным набалдашником и пожелал им доброго вечера.
— Спасибо на добром слове! — ответили они, и все четверо сплюнули. Пришелец вытащил кулечек табаку и длинную гипсовую трубку. Набил ее и постучал тростью о стол.
Голоногая девка принесла ему жаровню с углями и увесистый глиняный кувшин с оловянной крышкой.
Вынув из жилетного кармана медные щипчики, новый гость положил ими несколько угольков в трубку, пододвинул к себе кружку, откинулся назад и вообще расположился поудобнее, насколько позволяло место.
— Почем же этакая пачка табаку будет? — спросил Сальман, доставая кисетик из тюленьей кожи и принимаясь набивать трубочку.
— Двенадцать скиллингов, — отвечал пришелец и добавил, как будто извиняясь за расточительность: — В грудях от него вольготнее и опять же приятно, доложу я вам.
— Ну, а как оно, ремесло-то, ладно ли кормит? — продолжал Сальман и выбил огня в трубку.
— Изрядно, покорно благодарим на добром слове, изряднехонько! Да ведь стареешь, доложу я вам.
— Так-то так, — сказал Расмус-Щур. — Однако вам нет ни хлопот, ни забот покупщиков в дом приманивать. Их ведь вам любого на дом доставят.
— Опять же верно! — засмеялся незнакомец. — Рукомесло не похаешь — доброе, да и глотку не надсаживаешь, чтобы людям свой товарец всучить. Бери, что досталось, и никому ни выбирать, ни артачиться, ни отступаться не дозволено.
— Да и придачи не спрашивают! — подхватил Расмус. — И не спросят, ни в жисть не захотят более того, что им по закону положено.
— А что, мастер, как они? Шибко голосят?
— Да вроде мало кто зубы-то скалит.
— Тьфу ты! Ну и погань же ремесло, прости господи!
— Так, видать, я понапрасну на вас надежду имел, что мне помощь будет.
— Да какую-такую надежду вы на нас иметь можете? — угрожающе спросил Расмус и привстал.
— Никакой, право же, никакой такой, ни этакой… Подыскиваю я себе подручного, чтобы сперва мне пособлял, а там, глядишь, после меня и должность переймет. Вот о чем стараюсь, доложу я вам.
— А каково бы жалованье подручному-то? — спросил Йенс-Перехват совершенно серьезно.
— Пятнадцать далеров годовых наличными, с третья одежа да по марке с далера, который по таксе заработан.
— А что за такса такая?
— А вот она какая, такса-то: у столба вицами посечь — пять далеров кладут, кнутом отодрать да за город выпроводить — семь далеров положено, из округи выдворить — четыре, а поклеймить — та же цена.
— Ну, а за работу почище?
— Да ведь вот горе — реже она перепадать стала! Однако ежели кому голову отрубить — восемь далеров — это когда топором, а мечом — так десять кладут. Да только годков семь, почитай, минет, покуда потребуется. За повешение — четырнадцать ригсдалеров, десять — за самое работенку, а четыре — тело с виселицы снять. На кол ткнуть да колесовать — семь далеров, за всю тушу, вестимо. А тут еще сам и кол свой притащи и вбей. А за что бы еще? Да, вот! Руки-ноги кому перебить на немецкий пошиб да на колесо насадить — за такое четырнадцать причитается, а четвертовать и на кол — по двенадцать мне выходит. Да потом еще пот калеными клещами рвать — так тут по два далера со щипочка. На том и конец, больше и нету ничего, разве что особливый случай выйдет.
— А обучиться-то делу, знать, невелика мудрость?
— Рукомеслу-то нашему? Честимо, всякий отправлять сумеет, только как? — вот в чем суть. В нашем деле, как и во всяком ином, сноровка надобна да навык. Вицами у столба чесать, оно не вдруг-то пойдет, за день не обучишься. Ухватка нужна, без ухватки несподручно, чтобы за один замах — свись! — и хлесь его пруточками-то в три хлыста зараз, да чтобы гладенько шло, как по маслицу, будто себе тряпицей помахиваешь, а чтобы оно притом и покусывало во всем статьям и по всей совести, во исполнение строгости закона и самому блуднику ко исправлению.
— Что ж, я, пожалуй! попытал бы, — сказал Йенс и вздохнул.
Соседи поотодвинулись от него.
— А вот и задаточек! — подманивал сидевший у откидного стола и рассыпал перед собой горсть новеньких, поблескивающих серебряных денег.
— Подумай-ка наперед ладом! — уговаривал Серен.
— Думать да гадать, ждать да голодать. Что в лоб, то и по лбу, — ответил Йенс и встал. Прощай и не поминай лихом, добрый человек, живи честным трудом! А я… был молодец, да… — добавил он, протягивая Серену руку.
— С миром из честной братии и ступай себе с богом! — отвечал Серен.
Йенс обошел кругом стола, на те же слова его был тот же ответ. И с Марией распрощался Йене и с человеком в углу, которому пришлось на это время оставить в покое свою шляпу.
И пошел Йенс к человеку за откидным столом. Тот напустил на себя торжественный вид, отложил трубку и произнес:
— Я, заплечных дел мастер, Герман Кэппен, орхусский градской палач, беру тебя при сих видоках, на глазах у сих добрых людей, и нанимаю себе в подручные, дабы исправлял ты должность оную во славу господню, тебе на благое поспешение, а мне и всему правосудному чину палаческому впрок и на пользу.
И во время этой помпезной речи, которая, видимо, доставляла ему искреннее и глубокое удовлетворение, заплечный сунул Йенсу новенькие задаточные деньги и зажал их у него в кулаке. После этого встал, сиял шляпу, поклонился и спросил, не окажут ли ему люди добрые и достопочтенные видоки честь угоститься чаркою польского. [60]
Не получив ответа, он добавил, что почтет за честь, за великую честь попотчевать их чаркой польского, дабы они могли промеж себя выпить за преуспевание их бывшего дружка.
Трое за длинным столом вопросительно переглянулись и примерно враз кивнули головой.
Голоногая девка принесла простецкую глиняную чару и три кружки зеленого стекла, по которому там и сям были разбросаны красненькие и желтенькие звездчатые пятнышки. Поставив чару перед Йенсом, а кружки перед Сереном и поводырями, притащила она здоровенный деревянный жбан и нацедила сперва в кружку трем честным людям, затем в чару, а остатки вылила в особый бокал мастера Германа.
Расмус придвинул к себе свою чарку и сплюнул, другие последовали его примеру. И вот с минуту они сидели молча, переглядываясь, как если бы и впрямь ни у кого из них не было охоты пить первому. В это время Мария Груббе подошла к Серену и что-то шепнула ему, а он в ответ замотал головой. Она хотела было шепнуть еще, но Серен и слушать не стал. На миг она остановилась в нерешительности, затем схватила его кружку и выплеснула содержимое на пол со словами: нечего ему пить, коли кат поднес. Серен вскочил, схватил ее за плечо и выставил за дверь, наказав убираться наверх. Затем спросил себе чарку водки и вернулся на место.
— Посмела бы у меня этак покойница Абелона! — сказал Расмус и выпил.
— И то сказать! — вторил Сальман. — Пускай бога молит, что она не моя баба, а то я, вот те крест, прописал бы ей, как божьим даром дерьмо поливать.
— Да вишь ты, Сальман, дело-то какое, — возразил Расмус, лукаво подмигнув мастеру Герману, — твоя-то баба вроде тебя, не велика птица небось, не из ихних благородий. Баба она простая, этакая же чумичка горемычная, что и мы грешные, а стало быть, чуть простудилась, так ей и выволочка, как у простого пароду заведено. Ну, а будь она, наместо того, ихняя фря дворянская, так ты бы, видать, и не посмел взъерепенить ей дворянскую спинушку, хоть в глаза она тебе наплюй, коли ее милости угодно.
— Нет, уж дудки! Я бы ее, шкуреху чертову, — заругался Сальман, — я бы ее так отпотчевал, что забыла бы, как и зенками ворочать, вот те крест отвозил бы, потаскал бы за волосья-то. Я бы дурь из нее повыколотил, и не пикнула бы больше. Спроси-кось мою, ведома ли ей цепочка тоненькая, на которой Михайлу-то водим, и поглядишь, как у ней сразу спину заломит, только помяни. А чтобы она да сюда сунулась, где я сам сижу, да на пол, что пью, выплеснуть, так нет же, будь она хоть царю дочка родная, не миновать бы ей лупцовки, дубасил бы, покуда руки не занемеют, покудова дух не захватит. А что этакая из себя принцессу-недотрогу корчит, шкуреха окаянная? Что она, тварюга, чище, что ли, чем у других бабы бывают, коли смеет своего же мужа при всем честном народе за столом срамить? По ее, что же выходит, изъян ей, что ли, какой будет, ежели ты ее малость тронешь, потому как ты принял угощение от почтенного человека? Не-ет, послушайся меня, Серен, вот как, — и он сделал движение, словно ударил кого-то, — иначе тебе от ней проку во веки веков не видать.
— Эге! Где нам! Чей бы кулак, да не наш! — сказал Расмус, подзадоривая Серена.
— Поберегись, Щур! А не то покажу тебе, где раки зимуют.
И ушел.
Пройдя наверх к Марии, он пнул за собой дверь и стал отвязывать веревку, которой был завязан их узелок с пожитками.
Мария сидела на краю козел, сколоченных, чтобы служить постелью.
— Ты сердишься, Серен? — спросила она.
— Дай срок, разглядишь.
— Полегче, Серен! Никто еще на меня с той поры, как я в годы вошла, руку не накладывал, и не потерплю я этого.
Пусть себе что хочет, то и делает, а бита будет.
— Серен, ради Христа, ради Христа, Серен, не бей! Не подымай руки на меня, покаешься!
Но Серен схватил ее за косу и исхлестал веревкой. Мария не кричала, а только стонала при каждом ударе.