Йенс Якобсен – Фру Мария Груббе (страница 43)
Мария вздохнула.
прошептала она жалобно, —
Она помедлила, словно старалась припомнить остальное, потом взяла книгу и прочла тихим упавшим голосом:
Захлопнула книгу и почти выкрикнула:
Голос опять упал, и последние строки она прошептала совсем тихо и невыразительно, почти машинально, как будто ее воображение под аккомпанемент ритма нарисовало ей иную картину, нежели слова.
Она откинула голову и закрыла глаза. Как странно было, как страшно чувствовать, что тебя, теперь уже полустаруху, тревожат те же самые захватывающие дух желания, те же самые заманчивые, полные предчувствий мечты и неугомонные надежды, от которых дрожью било ее молодость. Но надолго ли хватит их, не будет ли это не чем иным, как кратковременным расцветом, который осенью может вызывать к жизни солнечная неделя, запоздалым вторичным расцветом, претворяющим в цветы последние соки растения и отдающим его, вялое и истощенное, на произвол зимы? Они ведь уже умерли в свое время, эти желания, и безмолвно покоились в могиле. Что же им надобно? Зачем, чего ради они явились? Иль не исполнилась мера жизни их, что не могут покоиться с миром, а воскресают в обманчивом обличии жизни, чтобы снова играть в игры молодости?
Так, правда, думалось Марии, но ничего серьезного под этими мыслями не таилось. Думалось просто так, в поэтическом забытьи, и совсем безлично, словно думаешь за кого-то другого, ибо ни в силе, ни в прочности своей страсти она ничуть не сомневалась — страсть полонила ее всю и так явно, непреодолимо и властно, что внимательному раздумью и местечка не осталось. Продолжая рисовать себе воображаемые картины, Мария задержалась чуть-чуть на образе Золотого Ремигия с его неколебимой верой в нее, но это вызвало у нее лишь горькую усмешку да притворный вздох, и мысли ее снова потянулись в другую сторону.
Думала она да гадала, хватит ли у Серена духу домогаться ее. Думала и сама не верила. Он ведь простой мужик!.. И стала рисовать себе его рабский страх перед барами, его собачью преданность и покорность, раболепную, самоуничижительную почтительность. Думала о его привычках простолюдина и невежестве, о неотесанной речи и о сермяжной одежде, о его тяжелом труде, о загрубелом, закаленном невзгодами теле и о его мужицкой ненасытности. И ей всему этому поддаться, все это полюбить, принимать и добро и зло от этой черной, заскорузлой руки?.. Была в таком самоуничижении странная услада, наполовину родственная грубой чувственности, но сродни и тому, что считается лучшим и благороднейшим в женской натуре.
А ведь из глины именно такого замесу она и была вылеплена.
Несколькими днями позже Мария Груббе хлопотала в тьельской пивоварне, приготовляя медовый взвар, ибо немало ульев повредило в ту ночь, когда был пожар.
Она стояла в самой глубине, у очага, и глядела в отворенную настежь дверь, перед которой сотни пчел, привлеченных сладостным медовым духом, жужжали, золотясь и блистая на солнечном свету.
В это самое время Серен Староста подкатил к воротам на порожней коляске, в которой только что отвез Палле Дюре в киборг.
Мельком увидав Марию, он поторопился распрячь лошадей, отвел их на конюшню и закатил коляску в каретник. Потом походил гоголем по двору, засунув руки в карманы долгополого кучерского кафтана и скособочив взгляд на свои сапожищи. Вдруг он круто повернулся и зашагал к пивоварне, решительно размахивая одной рукой, морща лоб и кусая губы, как человек, принуждающий себя к неприятному, но и неминучему делу. С самого Виборга и до Фоулума он все клялся себе порешить это дело и понабирался храбрости из баклажечки, которую барин забыл в коляске.
Войдя в пивоварню, он снял шляпу и держал ее в руке, а сам стал у притолоки и, не говоря ни слова, смущенно тер пальцем о край пивной кадки.
Мария спросила, не привез ли ей Серен вестей от мужа.
Нет, не привез.
Не отведает ли Серен взвару? А может, он хочет ломоть сотового медку?
Да, спасибо, то бишь нет, не надо, покорно благодарим, не за тем он пришел.
Мария покраснела, и сердце у нее так и замерло.
А можно ему спросить кое об чем?
Ну, разумеется, можно, пусть себе спросит.
Так вот он, коли барыня дозволит, и сказать-то хотел только об том, что с ним неладно, потому как и наяву и во сне барыня у него никак из ума не идет, но сам-то он ни при чем, он и сам ничего поделать не может.
И что же тут такого? Так ему и полагается, дурного тут нет, это даже хорошо.
Так-то оно, может, и так, а только ему теперь не разобрать, так ли, хорошо ли оно будет, потому как думает-то он не об том, как свое дело делать, думает он про барыню, не как положено, а вовсе иным манером, такие у него думки, какие у людей любовью зовутся.
Боязливо-вопросительно глянул он на Марию, но совсем упал духом и замотал головой, когда Мария ответила, что и это правильно, что это и есть то самое, что людям делать надлежит, как говорит пастор. Да какое там! Вовсе не то, — тут такое дело… влюбленное. Только оно попусту, — продолжал он раздраженным тоном, точно напрашиваясь на ссору, — этакая важная барыня, поди, и дотронуться-то до него, до серого мужика, побрезгует, хотя мужики тоже вроде как люди, и в жилах у них, как и у других людей, кровь бежит, а не водица и не сыворотка. Оно, конечно, баре себя за особую породу считают, но, по его, выходит все одно — что в лоб, то и по лбу, потому как и едят они, и пьют, и спят, и всякое такое делают ни дать ни взять как самый распоследний чумазый мужичонка, а через то он забрал себе крепко-накрепко в голову, что барыне, ежели он ее поцелует, не больше изъяну будет, чем от барского поцелуя. И нечего ей на него этак поглядывать, что он разбрехался, — не боязно! Что он тут ни наболтай, ему все едино, ее воля ввести его во грех, потому что уж ежели он уйдет отсюда, так прямехонько к мельнику на пруд или сразу же себе петлю на шею.
Не годится ему так говорить, она и заикнуться о нем никому на свете не собиралась.
Вон что! Не собиралась, стало быть? Ну и ладно! Верь — кому охота! А только все равно этим не пособишь. Она и без того заставила его хлебнуть горя, из-за нее из-за одной только он и порешить себя хочет, потому как взаправду всей душой ее любит.
Серен опустился на подставку для пива и смотрел теперь на Марию честными и кроткими глазами, во взоре была искренняя печаль, а губы тряслись, как будто он еле сдерживал слезы.
Мария не вытерпела — подошла к нему и ласково положила руку на плечо.
Вот уж чего ей не надо было делать: он хорошо знает, что положи она на него руку да пошепчи над ним, так он тут же и обессилеет, а такое ему вовсе не кстати. А вообще-то, могла бы она посидеть с ним рядом, пускай он и простой мужицкий сын, кабы только взяла в толк, что он еще до вечера жизни лишится.
Мария села.
Серен покосился на нее и отодвинулся, а потом неожиданно встал. Он хочет с ней попрощаться, сказать барыне спасибо за добро и ласку с той поры, что они друг друга знают, да еще попросить, не передаст ли барыня поклон его сродной сестре Анэ, той самой, что на усадьбе в пивоварках ходит.
Мария крепко держала его за руку.
Ну, уж теперь ему пора.
Нет, он должен остаться. Никого на свете она так не любит, как его.
Эх, говорит она это только со страху, как бы он не стал ей повсюду мерещиться. Но пусть об том не беспокоится, потому что зла у него на нее вовсе нет, с того свету он даже близко к ней не подойдет, зарок ей в том и обет кладет, ежели она его сейчас отпустит.
Нет, уж ни за что не отпустит.
— Э, пустое! — И Серен, вырвав руку, выскочил из пивоварни и пустился бежать через двор.
Мария уже было нагнала его, когда он шмыгнул в людскую, захлопнул дверь и уперся в нее спиной.
— Отвори, Серен, отвори! Не то я весь народ созову.
Не отвечая ни слова, Серен преспокойно вытащил из кармана насмоленную бечевку и стал прикручивать ею дверную скобу, придерживая дверь плечом и коленом. Угрозы созвать народ он не испугался, ибо знал, что все уехали на покос.
Мария что есть сил барабанила в дверь.
— Ради Христа, Серен! — кричала она. — Да выйди же ты! Ведь я люблю тебя, так крепко люблю, как только живая душа любить может! Право, люблю, Серен! Люблю, люблю, люблю тебя! Ох, не верит мне! Что же я теперь, злополучная, делать буду?
Серен не слышал ее. Он прошел через людскую в заднюю клетушку, где они спали с егерем. Вот здесь оно и произойдет, — и Серен огляделся вокруг. Но тут ему пришло на ум, что совестно будет напугать егеря, лучше уж сделать это там, где много людей спит. Он вернулся в людскую.
— Серен, Серен! Ох, да впусти же меня, Серен! Пусти меня! Что? Ох, да открой же! Нет, нет! Ох, господи! Удавится он, а я тут стою. Открой же, Серен, Христом богом прошу, открой! С первого взгляда полюбила я тебя. Не слышишь ты, что ли? Нет мне никого на свете милее тебя, никого! Слышишь, Серен, никого!