18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Йенни Йегерфельд – Лежу на полу, вся в крови (страница 39)

18

Он криво усмехнулся, но из-за того, что он стоял вполоборота, я не смогла разобрать, была ли эта улыбка теплой или снисходительной.

Я вдруг почувствовала, что с меня хватит. Хватит и все. Так что я встала и сказала:

— Вот что. Спасибо тебе за… э-э… кофе и вообще… но я…

Надо взять себя в руки, а то я превращаюсь в Энцо.

— Но мне, пожалуй, нужно возвращаться домой. В смысле, в Стокгольм. Только у меня нет денег. Я очень не люблю просить, но все-таки: ты не одолжишь мне пару сотен?

Он явно удивился. Я застала его врасплох. Взяла тепленьким. Я немного поразмышляла над последним выражением, потому что не знала, хочу ли я теперь брать его тепленьким. Хочу ли я вообще куда-то и за что-то его брать. Ну разве что в Берлин и еще слегка за член. Но вот эта дыра у меня в животе, это бросающее в пот чувство — это же не имеет к нему отношения? Это просто голод и страх, но не влюбленность же?

— Да, конечно.

Он снова уселся на стул.

— Но вообще, — продолжил он, сделав глоток кофе, — если ты не возражаешь, я могу тебя отвезти, мне все равно нужно в Стокгольм. Я, правда, не собирался ехать сегодня, но это без разницы, могу и сейчас. Мне нужно отвезти «вольво» в Сундбюберг.

Он кивнул на вишневую машину, сияющую в солнечной дымке под окном.

— Да? Зачем?

— Я ее продал.

— То есть как продал? Я думала, она твоя.

— Ну, была моя, теперь чужая. Я покупаю машины по дешевке, старье всякое обычно, а потом реставрирую и продаю. Уже задорого.

Он вытащил из заднего кармана тощий и потрепанный кожаный бумажник и бросил мне визитку, на которой блестящими золотыми буквами в стиле семидесятых было написано:

«Foxy Cars» — покупка, продажа, реставрация.

Под этой надписью значился номер телефона, однако имени на визитке не было. Подозрительно.

— Оставь себе, — предложил он. — Всегда сможешь мне позвонить, если захочешь.

— Fuck you[35], — ответила я и показала ему язык, и он ответил тем же, добавив: «С удовольствием».

Язык оказался чистым и розовым, и я подошла к нему, он попытался встать, но я вжала его обратно в стул, уселась на него, и мы начали целоваться. Почему бы и нет, в конце концов, все равно терять уже было нечего.

К четверти седьмого мы доехали до Эрнсберга. Джастин остановился у нашего подъезда, я открыла дверь и собралась было выйти из машины, но тут он схватил меня за рукав куртки и притянул к себе. Его пальцы легли в промежутки между моими ребрами, по одному пальцу на каждый, и он меня поцеловал. Горячо, яростно орудуя языком; светлые его ресницы лежали на щеках, но я не стала закрывать глаза, потому что боялась, что он исчезнет. Когда я наконец вышла из машины, у меня слегка кружилась голова. Он закрыл дверь изнутри, поднял брови в знак прощания, завел мотор, завернул за угол Торстен Альмс Гата на Стенкильсгатан и исчез из виду. В свете вечернего солнца хромированная отделка напоминала струящуюся ртуть.

Я простояла у подъезда минут десять, не меньше. Входить внутрь мне не хотелось. Небо было бледно-голубым, хрупкое весеннее небо, и совершенно невозможно было поверить в то, что не далее как вчера шел снег. Что это творится с погодой, подумала я. Как будто ее колбасит не меньше, чем меня.

В конце концов я заставила себя набрать код на двери своим фантомно ноющим большим пальцем и поднялась на два этажа вверх. Стоило мне войти в квартиру, как папа тут же кинулся на меня откуда-то из коридора.

— Майя! Майя! Майя! — крикнул он, обняв так крепко, что я расслабилась и обмякла в его руках, чувствуя, что от него пахнет застаревшим потом, и мечтая стоять так целую вечность. Но он тут же оттолкнул меня — я чуть не упала на пол, и заорал: — Черт бы тебя побрал, где ты шлялась? Ты понимаешь, как я волновался, ты хоть можешь себе это представить?!

— Пап, я все понимаю, но…

— Не перебивай!

— Но…

— Я сказал, не перебивай. НЕ ПЕРЕБИВАЙ! Я всю ночь глаз не сомкнул, ни на секунду! Я звонил Энцо, Яне и вообще всем, кого только смог вспомнить и кто мог хотя бы догадываться о том, куда ты делась!

— Я…

— ЗАТКНИСЬ! — проорал он с такой яростью, что я даже отступила на пару шагов назад. — Майя, я вчера должен был рассказать тебе нечто важное. Я весь день ходил и обдумывал, как мне тебе это сказать, как, как, как. Так что когда я вернулся домой и увидел, что тебя нет, я поначалу подумал — вот и хорошо, значит, я получил отсрочку, но я продолжал нервничать, все больше и больше. Я поужинал в одиночестве, но все время думал о тебе, о том, как ты отреагируешь на то, что я скажу, каким будет выражение твоего лица, как вся твоя косметика черными ручьями потечет по щекам… В одиннадцать часов, убедившись, что никто не знает, где ты, я позвонил в полицию и заявил о твоем исчезновении. Я подумал, что если тебя изнасиловали, я убью каждого ублюдка во всем ублюдочном Стокгольме, я куплю «Глок» на площади Сергельсторг и прикончу каждого барыгу, и… и… а если бы оказалось, что тебя больше нет в живых, я бы покончил с собой, ясно? Ты понимаешь вообще, что ты наделала, ты можешь себе это хотя бы представить?

Голос его под конец звучал мягче, почти просительно, и я поняла, от кого могла унаследовать склонность к «стрельбе в школе»[36].

— Нет, — прошептала я, очень виновато, чувствуя, как слезы подступают к глазам и вот-вот хлынут упомянутыми черными ручьями.

Следующие несколько минут он просто стоял и смотрел на меня. Молча. Я видела, как злость постепенно берет верх, накрывая его лицо темными облаками, но он продолжал молчать. Наконец он закрыл глаза и выдохнул. Провел обеими ладонями по волосам и застыл, разведя локти в стороны.

— Яна… в больнице, Майя, ее положили в психиатрическое отделение.

Он смотрел на меня так серьезно, что мне показалось, будто время остановилось. Окружающие звуки стали громче: машины на улице, его дыхание, гул компьютера. Краски — ярче, как на телевизионном экране: его голубая футболка, красные коврики в коридоре, желтые резиновые сапоги на фотографии.

— Я знаю, — сказала я.

Он вытаращил глаза с красными прожилками, он вообще выглядел старым, мой папа, выглядел так, словно ему лет сто.

— Знаешь? — переспросил он.

— Знаю, — подтвердила я. — Я у нее была.

Конец апреля. И май

На следующих выходных я не поехала к маме. Она-то, может, и готова была меня принять, однако мне казалось невозможным продолжать ездить на выходные в Норрчёпинг, как будто ничего не случилось. Как будто она не исчезала. Как будто не говорила: «Ты не должна сюда приходить». Как бы я ни старалась взглянуть на все произошедшее с ее точки зрения, нежелание все равно перевешивало. Я не хотела. Я действительно туда не хотела.

Вместо этого я осталась дома, в Стокгольме, встретилась с Энцо, сходила к эрготерапевту, который дал мне список упражнений для восстановления подвижности большого пальца, доделала свой проект по скульптуре и приложила все силы к тому, чтобы по меньшей мере не ухудшить своих оценок. Темой моего проекта был «контакт» — как это ни иронично в свете маминого исчезновения и последовавшего за ним полного отсутствия контакта. Я придумала комментарии к тем частным объявлениям, которые насобирала за предыдущие два месяца, разрисовала их маслом, акварелью и тушью, сделала коллажи и скотчем прикрепила сверху бусины, бритвенные лезвия, камни и прочую хрень. Даже фламинго. Картинки получились перегруженными, даже Вальтер это подтвердил, так, будто он не мог решить, хорошо это или плохо, уродливо или красиво. Я и сама не могла, хотя склонялась к «хорошо и уродливо». Весь проект вообще прошел под девизом «чем больше — тем лучше». Минимализм никогда не был моей сильной стороной, да и в принципе никогда меня особо не интересовал.

Я не стала рассказывать папе всей правды о том, как именно я узнала, что мама в больнице, просто пробормотала, что нашла ее ежедневник и позвонила доктору Руусу. Забыв упомянуть, что на звонок он так и не ответил. Папу больше всего взволновало то, что я в одиночестве провела в мамином доме целые выходные, ничего ему об этом не рассказав. Он завел пластинку про то, что мы не должны иметь тайн друг от друга, но я ответила, что он сам наверняка не все мне рассказывает, и это его несколько отрезвило.

Наступило 30 апреля, канун Вальпургиевой ночи. Энцо спросил, поеду ли я с ним на велосипедах к проливу Винтервикен посмотреть на костер. Я не особо понимала, в чем прелесть этого мероприятия, но все-таки согласилась. Повиснув на руле, как тяжелый тюк, я заставила ноги крутить педали. Это было ужасно трудно, я чувствовала себя так, как будто заболеваю — или как будто все тело налилось молочной кислотой. Мы оставили велосипеды у стройной березы возле дачных домиков, переднее колесо моего въехало при этом в кучу окурков. Большой палец пульсировал от боли, как всегда теперь после любой физической нагрузки.

Костер поверг меня в шок.

Лишил меня дара речи.

Опустошил мою голову, стерев все слова и мысли.

Он был огромным, высокие оранжевые языки пламени лизали васильковое небо. Я шла к огню, будто загипнотизированная, приблизилась к нему вплотную, как мотылек, летящий на свет. Энцо пришлось схватить меня за руку — иначе не исключено, что я вошла бы прямо в пламя. Дала бы ему себя поглотить.

Костер очень громко трещал. Просто оглушительно громко. Я никогда раньше не думала, что костры могут так трещать, что это трещат сгорающие в них поленья, но факт остается фактом.