Йенни Йегерфельд – Лежу на полу, вся в крови (страница 22)
— Все.
— Все? — переспросила я.
— Все самое важное.
Я быстро встала, в два шага преодолела расстояние до кухонного стола и дотронулась до ручки верхнего ящика. Аккуратно погладила ее гладкую и прохладную металлическую поверхность.
Заглянуть в ежедневник значило переступить границу. Одна мысль об этом заставляла меня нервничать. Это было слишком личным и потому запретным. Я вернулась к столу и тяжело опустилась на свое место.
И все же соблазн был, безусловно, велик. Подумать только — узнать, что там написано. Может быть, я смогу узнать, о чем она думала. Что она чувствовала.
Странно, наконец, что я безо всяких намеков на угрызения совести читала папину переписку, считая это чуть ли не своим неотъемлемым правом, и в то же время настолько уважала мамины личные записи. Как будто ежедневник был столь же недоступным, как и она сама. Неприкосновенным.
В дверь вдруг позвонили. Звонок оказался назойливым, трескучим и сиплым — не помню, чтобы я слышала его раньше, к нам не так-то часто приходили гости. Я уронила ложку прямо в тарелку, забрызгав ночную рубашку молоком. Меня словно парализовало. Я сидела, уставившись на капли, которые не впитались в шелк, а легли на грудь жемчужной ниткой.
Что, если это полиция? Что, если они пришли что-то мне сообщить?
В дверь снова позвонили.
Я перестала дышать, и за каких-то пару секунд меня успело бросить сначала в леденящий холод, а затем сразу в жар. Есть только одно известие, с которым полицейские приходят лично. Перед глазами у меня проносились картины: как я, закрыв рот рукой, не мигая смотрю в их сочувственные глаза, как я без сил падаю на пол, как сильные руки полицейского поднимают меня и ставят на ноги.
Секундный паралич прошел, и я вскочила с места и выбежала в прихожую, чтобы открыть дверь. Помедлила, прежде чем открыть, несколько мгновений, пытаясь совладать с собой.
Я открыла дверь.
Не полиция, нет. И не мама.
Да и вообще глупо было ожидать увидеть там полицию, это же не американский сериал. Столь же глупо, впрочем, было ожидать увидеть на пороге маму — зачем ей звонить в собственную дверь? Но что поделаешь, если уж я такая дура.
На пороге стоял Джастин. С отливающей медью щетиной и виноватыми глазами.
— Привет, — сказал он.
Прозвучало это вяло.
— Привет, — ответила я и невольно прижала перевязанную руку к сердцу.
— А вот и я, — произнес он, ухмыльнувшись, и раскинул руки в стороны, как певец на сцене.
— Да уж вижу… — неуверенно отозвалась я.
— Я тут кое о чем подумал, — сказал он и уставился себе под ноги. Руки повисли плетьми.
Я молчала.
— Так вот…
Порыв холодного ветра сдул набок мою челку, явив его взгляду мое ненакрашенное лицо, и я почувствовала себя совершенно обнаженной, хотя и так была в одной ночной рубашке.
— Так вот, — повторил он.
Я отпустила дверную ручку, и она вернулась на место с металлическим щелчком.
— Я подумал, может быть, я… слишком легкомысленно отнесся к тому, что ты вчера рассказала. Ну, про твою маму… не знаю, может, я был… Она так и не вернулась?
— Нет.
— Хм… я подумал… может, тебе все-таки позвонить в полицию?
— Ну, может быть. Да.
— В общем, меня как-то… мучает совесть.
Интересно, он уверен, что именно за это? За то, что отмахнулся от моих проблем, а не за его холодную руку между моих ног?
Он шагнул в коридор, я не сдвинулась с места, и он уперся прямо в меня и открыл рот, и я тоже открыла рот — и вот мы уже целуемся; и он все целует меня, и целует, и целует, такой до ужаса высокий, что мне приходится встать на цыпочки, и он шарит рукой за спиной и захлопывает дверь, и наступает на меня, ведя в глубь дома, а я пячусь назад, спотыкаясь на ходу; так мы идем через весь коридор и гостиную прямо к лестнице. Пожалуй, и я его немного веду.
Я чувствовала его тело, такое мягкое и твердое одновременно, мы поднимались по лестнице, я на ступеньку выше, что было удобно, так как его рост переставал быть помехой, и он все целовал меня, целовал, целовал. Язык его был горячим, с привкусом сигарет, кофе и соли. Мой, наверное, был сладким от молока, и мне это казалось хорошим сочетанием — сладкое и соленое, противоположности.
На нем были ботинки и голубая куртка с клетчатой подкладкой. Когда мы поднялись наверх, он уложил меня на пол, а может быть, это я потянула его на себя, тут уж не разобрать, но он очутился сверху, и мои лопатки вжало в деревянный пол под его весом. Я закинула левую руку за голову, чтобы не задеть больной палец. Его руки скользили по серому шелку, под серым шелком, скользили. Ладони были шершавыми, а кожа на пальцах грубой, и я задалась вопросом, не играет ли он на гитаре. Я чувствовала его сквозь одежду, он был твердым, и я расстегнула пуговицу на его джинсах, тех самых красных, вылинявших, казавшихся сейчас такими тесными. Расстегнула одной рукой, как будто я всю жизнь только этим и занималась. И он приспустил свои трусы, я ему помогла и почувствовала его у себя в руке, и он показался мне глаже шелка. И я трогала его, хотя и не знала толком, как это делается, ласкала его, как ласкают маленького хрупкого зверька, и я его хотела, хотя и не знала опять же, как это делается, потому что пусть я и не была девственницей, но недалеко от этого ушла. И он задрал мою ночную рубашку и начал возиться с моими трусами, и я ему снова помогла; скинул с ног ботинки, так что они упали на несколько ступенек вниз, достал из кармана презерватив, и я удивилась — он что, всегда носит с собой презервативы или просто все заранее спланировал? Значит ли это, что его заводят брошенные девушки, или его завожу именно
— Ты хочешь? — И я молча кивнула, потому что не нашлась, что ответить.
Он встал на колени и натянул на член этот светло-желтый презерватив, и да, это, безусловно, был правильный и достойный шаг,
Член был твердым и торчал вертикально, и я, забывшись, провела рукой по волосам, пытаясь оценить ситуацию, но это была левая рука, так что зажим на повязке зацепился за прядь волос, и большой палец пронзила такая сумасшедшая боль, что оценить ситуацию просто не представлялось возможным, да и вообще невозможно было ничего оценивать, когда он лежал на мне, такой горячий и тяжелый, и тяжелый, и горячий, и я подумала:
Он двигался уверенно и целенаправленно, и мне хотелось, чтобы он оказался внутри меня, не этого ли мне хотелось? Так что я так и сказала:
— Войди в меня, войди в меня, войди
И он так и сделал, он этого и хотел, не было никаких сомнений в том, чего
И все равно мне хотелось, чтобы он продолжал, почему мне этого хотелось?
Наверное, я ожидала, что это вытеснит все прочее — и острое беспокойство, и неуютное одиночество, и бессмысленные вопросы без ответов. И он продолжал, а я лежала, подняв руку над головой, у меня между ног был нож, был нож, был нож.
И вдруг нож исчез.
Исчезла острая боль, и по телу прошла теплая волна. Я из чистого изумления открыла глаза.
И стало немного приятнее.
И единственное, что я видела, — его закрытые глаза, его тонкие бледные веки, за которыми прятался его пронзительный синий взгляд.
И стало немного приятнее.
И единственное, что я слышала, — это его жаркое дыхание, ну и еще свое собственное.
Стало немного приятнее, потом еще, а под конец стало так безумно, ужасно приятно, что я забыла
Бог знает, как мы это сделали, не помню, чтобы мы туда шли, наверное, я нас туда телепортировала, наверное, я развила в себе все возможные сверхъестественные способности, чтобы перенестись туда. Подобное меня ни капли не удивило бы — настолько удивительным все было в тот момент.
Потом, когда мы лежали рядом, голова к голове, я сплела наши челки воедино. Челки от наших одинаковых причесок. Ну и что с того? Они так красиво смотрелись вместе, его медно-рыжие волосы и мои черные, что мы просто не могли не быть связаны друг с другом.
И он улыбнулся, закурил и выпустил дым между черных перекладин в изголовье моей кровати, я же выпустила из рук наши волосы, которые быстро расплелись, возвращая нам свободу. Я смотрела на огонек и образующийся от него пепел, и на его светлые-светлые ресницы и веснушчатый нос и не могла вспомнить, когда я в последний раз лежала так близко к кому-то, — и все было, как в кино, если не считать того, что лицо его раскраснелось, а киногерои обычно не краснеют.
— Ну вот, теперь я себя чувствую почти здоровым, — сказал он и шмыгнул носом, противореча сам себе, и я взглянула на его ногти с траурной каймой и не без пафоса подумала, что и у жизни в целом есть такая кайма, так что все правильно.