Йенни Йегерфельд – Лежу на полу, вся в крови (страница 21)
— Я просто хочу спать с тобой в обнимку, — повторил он, и я даже задумалась над его предложением — правда, — но тут его рука скользнула в мои бриджи — для одного этого уже надо было постараться, поскольку штаны были нечеловечески узкими, — и потом дальше в трусы.
И это было чересчур.
Это было возмутительно.
Это как пять ходов в шахматах подряд, не давая противнику возможности сделать свой ход. Это был перебор.
Я застыла и ослабила свою судорожную хватку, отпустив его шею.
Это что, у них в провинции так принято, что ли?
Так, что ли?
Я вспомнила своего стокгольмского парикмахера, англичанина Роба, и его предостережение прошлой осенью. Тем летом я была в Норрчёпинге, и вдруг впала в такую панику по поводу прически, что зашла в первую попавшуюся парикмахерскую на одной из тихих улиц где-то в самом центре. Я, конечно, должна была сразу почувствовать неладное — все внутри покрывал толстый слой пыли, а стены были увешаны пожелтевшими плакатами восьмидесятых, рекламирующими какой-то гель для волос, о котором я никогда не слышала.
Вышла я оттуда с ежиком. С настоящим дебильным ежиком!
Не то чтобы эта прическа вообще когда-нибудь кому-нибудь шла, но на мне — на мне она выглядела действительно
Вот о чем я думала, пока рука Джастина шарила у меня в трусах.
У него были холодные пальцы, и я знала — он не может не чувствовать, какая я горячая и влажная, но надеялась, что ему хватит ума понять, что это исключительно благодаря всему предшествующему. Джастин приглушенно простонал мне в ухо — теперь и оно стало горячим и влажным. Все это было уже чересчур, так что мне пришлось немедленно убрать его руку из своих трусов и высвободиться.
Я быстро отступила на несколько метров и отряхнулась, как собака. Он смотрел на меня удивленно — будто видел впервые.
Но, конечно, надо признать, что если бы не его холодные руки, и не этот вот приглушенный стон, и не тот факт, что мама, между прочим, может быть, лежит где-то мертвая, — если бы не все это, то не исключено, что я переспала бы с ним той ночью.
Но я все-таки не стала.
Домой мы поехали на такси. Вот так вот, да. «Поехали на такси». Можно теперь с гордостью это рассказывать друзьям, чтобы поразить их воображение; правда, сколько я ни старалась, так и не смогла вспомнить никого, чье воображение мне хотелось бы поразить. Энцо раскусил бы меня в мгновение ока и сразу же заметил бы за моим напускным равнодушием плохо скрытый восторг.
Мы сидели на заднем сиденье, на приличном расстоянии друг от друга, прижавшись каждый к своему заиндевевшему окну, наблюдая за тем, как нечто воздушно-белое падает с деревьев — или, может, с неба. Я отказывалась верить, что это снег.
— Слушай, — сказал Джастин, продолжая при этом мечтательно смотреть в окно. — А почему ты просто письмо ей не напишешь? На этот новый адрес?
Он повернулся ко мне, слегка приоткрыв рот, и в ту же секунду машина остановилась перед его домом.
Да, почему бы мне не написать ей письмо? Об этом я как-то вообще не подумала.
Я молча вышла из машины. Прежде чем захлопнуть дверцу, я услышала, как Джастин, шмыгая носом, платит сто шестьдесят две кроны, которых у меня, ясное дело, не было.
Вокруг чирикали птицы — уж не знаю почему, но мне слышалось в их крике что-то отчаянное. Это нормально вообще, что птицы так щебечут по ночам? Или это лишнее подтверждение того, что мир сошел с ума и вот-вот наступит конец света?
Джастин вылез из машины, такси тронулось с места, и мы оба остались стоять на дороге, провожая его глазами. Вскоре такси исчезло из виду, и мы растерялись, не зная, куда нам теперь смотреть. Джастин уставился в небо, проведя рукой по волосам, а я неловко подалась к нему, глядя под ноги.
Вот такое дурацкое вышло прощальное объятие — так, беглое прикосновение внезапно отяжелевшими руками.
Той ночью я долго сидела у компьютера, чувствуя, как в венах пульсирует вино. Каждый палец лежал на своей клавише, в точности как меня научил (заставил, вымуштровал) папа-журналист. Ну, кроме большого пальца в перепачканной повязке, который я судорожно удерживала на весу.
Я ждала вдохновения, но оно все никак не приходило. Насильно впихнула в себя один за другим несколько солоноватых рисовых крекеров, отдававших пылью. Вернув пальцы в исходную позицию на клавиатуре, я попыталась сконцентрироваться. Экран мерцал белым светом. На кухне тикали часы, и время от времени с крана срывалась крупная капля воды, разбиваясь о нержавейку раковины. Какое-то время звуки звучали в такт, потом часы вырвались вперед, и ритм был утерян, но немного погодя восстановился. В этой гонке было нечто гипнотизирующее. И хотя я понимала, что звуки никак не могут нарастать, мне все равно казалось, что они становятся громче. Я тупо вперилась в экран невидящим взглядом.
Мне хотелось, чтобы письмо получилось искренним, но я сомневалась, что у меня получится. Черт, до чего же это нелегко. Тяжесть в руках, тяжесть в голове. В конце концов, я так вымоталась, что просто плюнула, позволив пальцам самим стучать по клавишам. Письмо получилось сначала чуть длиннее страницы, и следующие полчаса я потратила на то, чтобы стереть все неважное и неправильное, оставив только самую суть.
Привет, Яна.
Я бы хотела знать, где ты. И почему ты не можешь встретиться со мной на этих выходных. Почему ты не можешь быть сейчас здесь — со мной.
Где ты? Что ты делаешь?
Позвони мне, пожалуйста.
Я несколько раз перечитала письмо, каждое слово по отдельности. Навела курсор на клавишу «Отправить», готовая нажать на нее в любой момент, однако все равно чего-то выжидала.
Часы продолжали тикать.
Из крана по-прежнему капала вода.
Я все-таки не нажала. Не отправила. Не смогла.
Вместо этого я сохранила письмо в черновиках и проверила сначала папину почту, а потом его «Фейсбук». Прочла очередное послание от жаждущей любви Дениз и тут же об этом пожалела — не потому что раскаялась в своем поступке, а потому что оно было такое мерзкое. Дениз отправила это письмо вчера, до начала вечеринки, и оно было безгранично идиотским и пестрящим дебильными восклицательными знаками.
Как же я рада, что ты придешь! Знаешь, как порадовать девчонку! Здорово! Круто-круто!!!
Сначала я хотела его удалить, но, сделав глубокий вдох, приняла мудрое решение и просто пометила как непрочитанное.
Потом снова открыла папину почту и отправила оттуда следующее довольно резкое письмо.
Привет, Яна.
Я получил твое письмо о том, что у тебя не выйдет принять Майю на выходных, и надеюсь, что у тебя есть на то серьезные причины, хотя мне, конечно, кажется, что ты могла бы объяснить, в чем дело. Свяжись со мной как можно скорее, чтобы мы могли обсудить твое дальнейшее общение с Майей. На следующей неделе меня нелегко будет застать по телефону, так что лучше пиши.
Это письмо я отправила без всяких колебаний. Потом удалила его из исходящих, почистила корзину и без сил отправилась спать.
Воскресенье, 15 апреля
Испытывая самое ужасное похмелье в своей жизни, я по инерции открыла верхний ящик кухонного стола в поисках столовых приборов — поскольку папа, как, впрочем, и все нормальные люди, хранил столовые приборы именно там — и обнаружила в нем, среди сотни карандашей и ручек, мамин розовый ежедневник. Раньше его там не было, мама всегда хранила в этом ящике исключительно карандаши.
Ежедневник был самой важной из всех ее вещей, важнее кошелька, мобильного телефона и ключей. Она всегда носила его с собой. Я не могла себе представить, чтобы она вышла из дома без ежедневника.
Все это мне не нравилось.
Впервые с тех пор, как я обнаружила ее исчезновение, я почувствовала, что беспокоюсь за нее больше, чем за себя. Угрызения совести накатили обжигающей волной. В конце концов, то, что сейчас происходит, происходит с ней, а не со мной. С ней, похоже, что-то случилось. Но что?
Я и смотреть-то на ежедневник не смела, а о том, чтобы взять его в руки, и речи быть не могло.
Вместо этого я осторожно закрыла ящик, вытащила ложку из переполненной сушилки для столовых приборов на кухонном столе и уселась завтракать хлопьями. Глаза мои все равно постоянно возвращались к ящику, и я жевала так медленно, что хлопья успели насквозь пропитаться молоком и размокнуть. Молоко, кстати, теперь было просрочено уже на три дня.
Мама каждый вечер что-то записывала в свой ежедневник и заглядывала туда по тысяче раз на дню. Это был мой подарок на Рождество — у нас почти вошло в традицию, что каждый год я дарю ей ежедневник. Мама говорила, что это лучший рождественский подарок из всех возможных, и бурно меня благодарила. Я же болезненно сознавала, что, кроме меня, ей вообще больше никто не дарил подарков, не считая посылки с колбасой, марципановыми конфетами и носками домашней вязки, которую ее родители присылали из Германии каждое Рождество. В наших с мамой разговорах ежедневник всегда назывался «ежедневник, который ты мне подарила», она никогда не сказала бы просто «ежедневник». Звучало это примерно так: «Сейчас мне нужно кое-что записать в ежедневник, который ты мне подарила». Как будто существовала еще целая стопка ежедневников, которые я ей, в отличие от этого, не дарила. Однажды я спросила, что она туда записывает, и мама просто ответила: