18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Йенни Йегерфельд – Лежу на полу, вся в крови (страница 19)

18

— Самое странное, что ее компьютер остался дома и телефон тоже, и на нем много неотвеченных вызовов, еще со среды.

— Ну смотри, если она ходит на лекции или встречи, компьютер ей с собой не нужен, так? А телефон она просто могла оставить дома, с кем не бывает. Не забывай, что она написала и предупредила.

— С какого-то странного нового адреса, да.

— Ну, может, на работе спустили директиву не пользоваться рабочим ящиком для личной переписки. И ей пришлось завести другой адрес.

Я с сомнением посмотрела на него. Он расчесывал свою челку пальцами, прижимая ее к виску, и я вдруг обомлела, не сводя взгляда с его волос: да у нас же одинаковые прически! У меня волосы черные, у него светло-рыжие, но прически абсолютно одинаковые. Я с досадой поймала себя на ребячливой мысли, что мы никогда не сможем быть вместе. Как, скажите на милость, встречаться с тем, у кого такая же прическа, как у тебя?

— Что такое «директива»? — спросила я после секундного молчания. Любопытство взяло верх над гордостью. Его словарный запас явно превосходил мой, и это угнетало и вдохновляло одновременно. Вдохновляло, потому что приятно встретить кого-то, кто умеет обращаться со словами, кто умеет ими играть, как и я. Угнетало, потому что слова всегда были моим козырем. Моим. И этого козыря у меня на руках больше не было, он его отобрал.

— Ну, это распоряжение, но из тех, что обязательны к выполнению.

Я задумчиво кивнула и вдруг выпалила:

— Молоко было просрочено на два дня. Мама никогда не оставила бы в холодильнике просроченное молоко.

Джастин в ответ только рассмеялся, как бы говоря — я тебя умоляю.

Но я не смеялась. Мне было не смешно. Он понятия не имел, что для нее значило молоко. Вернее, нет, не так: он понятия не имел, что для нее значил кофе. Он не видел, с какой серьезностью и сосредоточенностью она взбивала молоко для капучино. С той же поразительной сосредоточенностью она совершала и другие элементарные будничные обряды: чистила зубы, подрезала ногти, мыла стаканы. Она никогда не делала этого на ходу или за просмотром телевизора, никогда параллельно не разговаривала и не смеялась. Это были точно продуманные действия, требовавшие полной концентрации.

— Ты ее не знаешь, — огрызнулась я, пытаясь проглотить подступивший к горлу комок.

— Нет, не знаю, конечно, — серьезно ответил он.

— Ты не знаешь, какая она на самом деле.

— Не знаю. Какая?

«Какая»? Нет, правда, он действительно хочет знать? И если да, как ему объяснить? Как можно объяснить, какая она, кому-то, кто ее не знает, не представляет ее характера?

Как можно объяснить неумение быть… нормальной? Как объяснить ее часовые простаивания под душем, ее маниакальное планирование всего и вся, ее напряженный взгляд, то, как редко, по-птичьи, мигают ее глаза? Как объяснить, что в теории она помешана на отношениях и социальных коммуникациях, но на практике не может ответить на элементарный вопрос вроде «Как дела?» или сказать «Спасибо»? И, с другой стороны, как объяснить ее фантастически выверенное чувство юмора, ее способность удерживать в памяти абсолютно все, что я когда-либо говорила, позволяющая мне почувствовать свою значимость? Стоило мне вскользь упомянуть о чем-то, что меня интересовало, будь то группа, фильм или роман, и я могла быть уверена, что этот диск или книга будут присланы по почте в течение ближайших двух недель. Никаких при этом вложенных записок, сколько конверт ни тряси. Никаких «С любовью, мама» или хотя бы просто «Яна». Без единого комментария. Как объяснить кому-то, кто всего этого не знает, какая мама на самом деле?

— Она… она очень… своеобразный человек.

— Ага, — мягко отозвался Джастин и оглушительно шмыгнул носом.

— Она — моя мама, — продолжила я и с вызовом уставилась ему в глаза, как будто он пытался мне возразить.

Он не отвел глаза, и мы так и сидели какое-то время, приковав друг к другу взгляды. В конце концов он откинулся назад и посмотрел в окно, где сгущались лилово-синие сумерки, и это было вовремя, потому что секундой позже по моей щеке скатилась слеза. Не могу больше, подумала я. Не могу больше здесь находиться. Не могу больше быть собой, не могу больше проживать свое жалкое подобие жизни. Как будто прочитав мои мысли, он сказал:

— Пойдем, прокатимся на машине.

Мы уселись в старый вишневый «вольво» и покатили в сторону города: бесцельно покружили по центру, проехали по бульвару, усаженному липами. Один за другим светло-желтыми световыми кругами зажигались фонари. В салоне приглушенно играло радио. Было здорово сидеть рядом, не говоря ни слова.

На Джастине была зеленая шапка, которая была ему велика и постоянно сползала на лоб, так что ему приходилось ее поправлять. Наконец он припарковался на небольшой улочке, довольно круто уходящей вверх, и выключил мотор, отчего в салоне воцарилась непривычная тишина. Он кивнул в сторону обшарпанного грязно-желтого дома, перед которым на тротуаре, под широким зеленым козырьком были выставлены столы и стулья. Если верить вывеске, называлось все это «Мир-бар».

— Зайдем? — предложил он.

— Давай, — согласилась я.

Джастин вошел в бар первым, я последовала за ним. Внутри оказалось всего несколько посетителей, и я подумала, что для субботнего вечера мы пришли слишком рано. На столах стояли масляные лампы в форме луковиц, с длинными белыми фитилями, погруженными в светло-зеленую жидкость. Чуть дальше обнаружился вход в отдельный небольшой зал, стены которого были увешаны киноафишами пятидесятых и шестидесятых, а в углу стоял большой музыкальный автомат. Стульями служили ряды красных плюшевых кресел, как в кинотеатре. Зал был пуст.

Джастин вопросительно поднял бровь, и, когда я кивнула, расположился в одном из кресел и зажег масляную лампу. Я уселась напротив, вытащила из кармана упаковку с таблетками и внимательно огляделась вокруг. По правде говоря, я никогда раньше не бывала в настоящем баре. Мы с папой пару раз смотрели футбол в затрапезном пабе в Эрнсберге, и еще раз в не менее затрапезном кабаке на Рингвеген — этим весь мой барный опыт и ограничивался. Мы с Джастином встретились взглядами, он мне улыбнулся, и я вдруг осознала, какой же дурой я должна сейчас выглядеть. Я тут же придала лицу скучающее выражение, приподняв брови и опустив уголки губ.

Джастин не переставая сморкался в скомканные клоки туалетной бумаги, которые он, как фокусник, вытаскивал из кармана. Выглядело это, конечно, не очень-то изящно, но я ему прощала, во мне сейчас был неиссякаемый запас всепрощения. Я спросила, заболевает ли он или, наоборот, уже выздоравливает, он ответил, что выздоравливает, но лихорадочный блеск его глаз говорил об обратном. Вдруг он уставился на меня этими самыми блестящими глазами и спросил:

— Слушай, сколько тебе лет вообще?

— А что? — угрюмо спросила я. — А тебе сколько?

— Я первый спросил.

Однако я не собиралась отвечать и упрямо смотрела на него. Он откинул назад волосы и сказал:

— Ну ладно, ладно. Мне летом будет двадцать. В июле.

— А, ну тогда ты немного старше меня, — сказала я и, чтобы потянуть время, сделала вид, будто ищу что-то в кармане. Он оказался младше, чем я думала, и этот факт привел меня в необъяснимый восторг.

— «Немного» — это на сколько?..

Он снова высморкался в кусок туалетной бумаги и посмотрел на меня. Я простонала, чтобы продемонстрировать, насколько это неинтересный и идиотский вопрос.

— Да прекрати ты закатывать глаза. Сколько тебе лет? Так сложно ответить, что ли?

— Черт, да от тебя не отвяжешься. Восемнадцать мне, доволен?

— Понятно. Восемнадцать. А чего ты так разозлилась?

Я ответила, немного смягчившись:

— Потому что меня вечно принимают за шестнадцатилетку, и это страшно бесит.

— Ну ладно. Буду знать, — после чего продолжил назидательным тоном: — Располагая этими ценными сведениями, я теперь могу задать тебе следующий вопрос: вино будешь?

Тепло прилило к моим щекам.

— Буду, ага! Давай я схожу, — торопливо сказала я, стараясь окончательно убедить его в том, что я совершеннолетняя, однако сразу пожалела об этом. Половой зрелости, я, допустим, достигла, да и папа, будучи в соответствующем настроении, говорил, что гонора у меня, как у взрослой, однако к собственно совершеннолетию это особого отношения не имеет. Что я буду делать, если у меня попросят удостоверение личности?

Я медленно направилась к бару, где за стойкой стояла девушка на вид немногим старше меня, с легким загаром и светло-рыжими локонами, и сосредоточенно рассматривала какие-то чеки. Я решила вежливо подождать, пока она не закончит. Прожектор под потолком был направлен прямо на нее, и ее загорелая кожа отливала бронзой, — я бы на ее месте так и стояла весь вечер, настолько она была красивой. Наконец она подняла на меня взгляд и улыбнулась, но тут же уставилась на мой окровавленный рукав, перепачканную повязку и пластырь с черепом на лбу — хотя, к ее чести, комментировать это не стала. Я заказала первую бутылку вина в своей жизни, и, как ни странно, удостоверение личности у меня не спросили. Мне хотелось прошептать: «Спасибо» — прямо в ее светло-рыжие кудри. Я, наверное, слишком долго ее разглядывала, потому что она опустила глаза.

Она внимательно изучила бутылку в поисках ценника и даже заглянула в меню, однако вино оказалось из новой партии, так что ей пришлось спросить на кухне, сколько оно стоит. Там тоже никто не знал, и она предложила мне заплатить сто крон — и сколь бы ограниченными ни были мои представления о винах, алкоголе, барах — да что там, о жизни в целом, — было ясно как день, что вино так дешево стоить не может. Но я промолчала и просто улыбнулась в ответ — я никогда не отличалась особой щепетильностью, — но тут до меня дошло, что у меня с собой вообще нет денег: моя сумка осталась под ненадежной защитой стен незапертого маминого дома. Я промычала что-то похожее на извинение и сбегала к Джастину, который вручил мне мятую сотню. Когда я протянула эту сотню рыжей барменше и ее загорелая кожа порозовела, меня переполнило ликование. Потому что вино было удачным приобретением, и Джастин был удачным приобретением — ну, если мне, конечно, удастся его заполучить хоть на время.