18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Йен Макдональд – Король утра, королева дня (страница 47)

18

– Ты чудовище, мерзкое чудище, Ганнибал Рук, ты монстр.

– Далее, осмелюсь заявить, что твоя так называемая любовь к дочери возникла лишь тогда, когда ты поняла, что «вечный рай» оказался изысканной разновидностью Ада. Да, мисс Десмонд, Ада. Ад – это не другие. Другие – это Рай. Ад – это твое Я. Отныне и вовеки, только Я. Я, снова Я! Вот и вся основополагающая идея твоей… не осмелюсь назвать это «жизнью». Твоего бытия, ибо ты обрела возможность существовать и поступать в строгом соответствии с собственными желаниями.

– Я тебя ненавижу, ненавижу, ненавижу… – завелась Тварь Эмили, повторяя это снова и снова, все больше становясь похожей на пятилетку-истеричку.

– Это правда? Мама, это правда? – Джессике показалось, что птицы, которые кружились и пикировали в тумане, на самом деле метались и хлопали крыльями у нее в животе. – Это правда?

– Вранье. Сплошное вранье, каждое его слово – вранье! – взвизгнула Тварь Эмили.

– Это правда, – сказал Ганнибал Рук, и вырос до размеров божества – сурового патриарха в строгом облачении, черном, как обложка Библии, – а Тварь Эмили усохла до отшлепанной четырехлетней девочки, хныкающей в углу.

И тут над склоном холма раздался новый голос.

– Джессика, решать тебе одной, – сказал Чарли Колдуэлл. – Никаких ограничений, никаких обязательств; на этот раз выбор за тобой.

– Я превращу вас всех в нечто столь ужасное, что вы даже не посмеете на себя взглянуть! – кричала тем временем Тварь Эмили. – Я вас всех отправлю прямиком в преисподнюю, на веки вечные, отныне и впредь. Аминь.

– Нет, – сказала Джессика. – Я тебе этого не позволю.

Свет усилился до такой степени, что стал больше чем светом – звуком, глухим ревом, горячим, обдирающим кожу ветром. Ганнибал Рук быстро спрятал лицо в ладонях.

– Ради бога, закрой глаза!

– Я не могу, разве ты не понимаешь? От света не скрыться!

Камни под их ногами застонали и зашевелились. Воздух зашипел, вскипая. Двое мужчин почувствовали, как кожа на их лицах и руках обгорает и покрывается волдырями. Понадобилась вся выдержка, чтобы противостоять обжигающему ветру. Оба ослепли, но чувствовали, как мимо проносятся нечистые крылатые твари, слышали смех гоблинов. Земля вздымалась и стонала; небо раскололось от молний и грома. Экстатический крик Колдуэлла почти затерялся за боевой песней Иных миров, со скрежетом несущихся мимо.

– Я не вижу! Ни света, ничего. Я не вижу!

И все закончилось.

Двое мужчин отняли руки от глаз. Тыльные стороны их ладоней были обожжены докрасна. Лица чесались; пахло паленой тканью и волосами.

– Что ты видишь? – осторожно спросил Ганнибал Рук.

– Туман, – ответил Колдуэлл. – И птиц.

Дерн был усеян телами мертвых птиц. Ганнибал Рук опустился на колени, чтобы осмотреть один из трупиков. Он был твердый, покрытый льдом – снаряд из плоти и перьев.

– Джессика? – спросил Колдуэлл. – Эмили?

Рук покачал головой. Одинокая рябина у подножия Невестиного камня тоже была мертва, сожжена огнем до сердцевины. Почерневший ствол дымился; кое-где мерцали красным угли, превращались в пепел и отслаивались. Огонь прошел над двумя посохами. Ганнибал Рук поднял с земли металлическую чайницу и, вздрогнув, выронил. Она была холоднее льда. Но скалы остались – Невестин камень и два низких, истертых ледниками гранитных валуна совсем не изменились.

– Господи, неужели мы мертвы? – внезапно спросил Колдуэлл.

Туман двигался по склону холма, неизменный в своей переменчивости. И в этой переменчивой неизменности вдруг возникло пятно стабильности, определенности; темный силуэт. Кто-то приближался. Ужас охватил души двух мужчин. Темное надвигающееся нечто приобрело огромные размеры в тумане, который искажал перспективу, а потом оказалось, что очертания у него человеческие.

Человек перешел на бег.

Джессика бросилась к отцу, который заключил ее в объятия. И в этот самый интимный из моментов не было нужды в словах, слезах и прикосновениях; глубокое, безмолвное взаимопроникновение душ – вот и все общение, в котором они нуждались. Поднялся ветер и погнал строптивый туман прочь, словно свинью на рынок. Над головой появились голубые просветы; солнце как будто летело по проясняющемуся небу. Неровные верхушки деревьев разорвали туман в клочья, и с каждой минутой мир делался все более зримым.

Отец дочери: «Что случилось?»

Дочь отцу: «Не спрашивай. Я не смогу рассказать».

Отец: «Не сможешь или не захочешь?»

Дочь: «Не смогу. Я приняла решение. Это все».

Он: «Ты это сделала ради меня? Ради нас?»

Она: «Я это сделала ради себя. Я выбрала жизнь».

Туман рассеялся окончательно, над ними простирался синий полдень в разгаре лета. По склону холма робко пробирались воспоминания о жаре, о тепле, о лете. По ту сторону залива высилась зелено-пурпурная Нокнари, а за ней лежали холмы графства Мейо. Еще дальше был океан; за великим океаном – новая земля, новый мир, где тоже царствовало лето. И были другие океаны, другие земли, другие лета и времена года; бескрайнее море, огромный мир. Хватит места для всего живого. И там, где ленты дорог вились среди полей, все началось.

С единственного шага.

Они прошли мимо птичьих трупов к деревьям, стремясь к началу событий.

Часть третья

Кода. Позднее лето

Они ехали на велосипедах очень долго, через старые викторианские пригороды и новые муниципальные жилые кварталы, что рассыпались, словно соль, в низовьях гор, прочь из Дублина, в горный край, по старой военной дороге, а когда она закончилась, они бросили велосипеды у старого каменного моста и пошли дальше пешком, навстречу пустошам и вереску, два силуэта на склоне холма, бредущих по бедра в пурпурных зарослях, гудящих от пчел, она с ковриком и термосом, он с корзиной для пикника, которую так старался не уронить с велосипеда столько миль, пока они поднимались все выше, выше, выше, прочь от города, в горы графства Уиклоу, и пчелы жужжали, и высоко над головой жаворонок нырял в небесных высях, выше, выше, выше, солнце палило, и запах вересковых пустошей стоял такой силы, что она почувствовала, будто вот-вот потеряет сознание и упадет среди орляка и упругих пурпурных кустов, а он еще не устал, вовсе нет; медленно и равномерно шел вперед, неутомимый, как бык, выше, выше, выше, через валуны и крошащийся черный торф, выше, выше, выше, в край жаворонков и мирта, на возвышенности, где овцы с красными и синими пятнами на крупах перестали грызть жесткую траву и боязливо потрусили прочь, мотая тяжелыми от прилипшего навоза хвостами; она посмотрела на него, на его силуэт на фоне солнца, какой же он сильный и неутомимый, как бык, этот Оуэн Макколл, сын строителей, словно дом из красного кирпича, возведенный на века на солидном и мощном фундаменте, никаких серьезных структурных дефектов, и все внутренние и внешние балки гарантированно не загниют в ближайшие десять лет; она могла бы вечно смотреть, как он пробирается по овечьим тропам через заросли восковницы, ей нравилось наблюдать, как движется его тело, такое уверенное, надежное, а вот если бы он еще снял рубашку, она бы полюбовалась на игру света на его вспотевшей коже, насладилась бы запахом пота, медово-сладким, солено-кислым, принесенным горным ветерком; она знала, что летом он раздевается по пояс, как и прочие члены бригады, но понимала, что наедине он так не поступит, это все парни и их правила; все иначе с женщиной под небом Господним, где жаворонок мечется; о, он был достаточно смел – он ее поцеловал, приоткрыв рот, на французский манер, в тот первый раз, в бальном зале «Атенеум», застал врасплох, на миг она даже усомнилась, что ей нравится быстрый, твердый чужой язык во рту, но Эм и Роззи наблюдали (Колм, помощник мастера по укладке черепицы, остался в далеком прошлом, и Эм снова носилась по усыпанному блестками танцполу, словно акула, и пять месяцев прошло, а ребенка Роззи так никто и не заметил, ее продавец пылесосов «Гувер» решил, что в Ливерпуле жизнь интереснее, а ее отец знал врача на Харкорт-стрит), и будь она проклята, если покажется неуклюжей – ей же не пятнадцать! – перед двумя девушками, которые уже все познали, хотя веское доказательство расставания с блаженной невинностью имелось лишь в одном случае, и потому она втиснула свой язык ему в рот, почувствовала, как нежно сомкнулись его зубы, и некое новое, доселе не испытанное чувство запустило плавный, медленный гул, ниже пупка у нее как будто завелся двигатель лимузина, и она поняла, что Оуэн может сделать то, что ему нравится, что бы это ни было, и она не станет возражать, ничуточки; эй, а что это он сейчас делает? он нашел для них место, где можно поесть, там, где берег ручья, вдоль которого они шли, превратился в небольшой утес благодаря зимним потокам, тихое место, тайное место, с ложем из мха и вереска и гладкими истертыми валунами вместо стола, стола в глуши, откуда это? уж не из Библии ли? она расстелила коврик на мхе, думая: «А место подходящее, чтобы кое-чем заняться, нас тут лишь небо и жаворонок увидят», и пока он распаковывал тарелки чашки ножи вилки ложки сахар соль бутерброды с холодной курицей холодной ветчиной холодным языком, шотландские яйца от «Мясников Длугаша» фруктовые кексы капкейки банки с «Борнвильским шоколадом», она стояла на отполированных ручьем валунах и смотрела мимо маленькой долины, которую прорезал ручей, на большую долину внизу, где две нити – много нитей – серебра сплетались в единый шнур, а машины двигались, как вялые черные жуки, разъяренные от жары, сквозь дымку и марево, что колыхалось над Милитари-роуд, он позвал и все было готово и разложено для ее удовольствия, за единственным исключением его самого, и пока она ела сэндвичи и курицу и ветчину и язык и шотландские яйца от «Мясников Длугаша» и фруктовый кекс и капкейк и «Борнвильский шоколад» и пила чай из термоса, она смотрела, как его губы прикасаются к еде, не могла оторвать глаз от того, как его губы прикасаются к этим кусочкам еды, и она знала: одно слово, только одно слово не давало случиться тому, чего они хотели, и ни один из них не осмеливался спросить другого, что это за слово, из страха, что они могут его произнести, так что ее рука задрожала, когда она подняла чашку, чтобы попросить еще чая, и его рука задрожала, когда он наливал его из термоса, и горячий чай с молоком и двумя кусочками сахара пролился на его рубашку, подтяжки, фланелевые брюки, промочил и обжег в одно и то же мгновение, и он вскочил с криком, и она вскочила с криком и сказала: «Снимай, снимай же рубашку, снимай», и он снял рубашку, а потом она сказала: «Снимай, снимай брюки, снимай», и он снял их, и она сказала: «Раздевайся, раздевайся же целиком, давай», и он подчинился, и она посмотрела на него, стоящего там под речным утесом, изрезанным многими зимами, во всем блеске своей прекрасной наготы, и слово, которое ни один из них не осмеливался произнести, было произнесено, и она подошла к нему, а он к ней, и они возлегли на ложе из вереска и орляка, на коврик, который она привезла из города на заднем сиденье велосипеда, как любовники из старых-престарых легенд, и под жарким солнцем с лениво летающими вокруг пчелами, отяжелевшими от нектара, она открылась ему, и он вошел в нее, и толкал, толкал, толкал, и она говорила ох, ох, ох, боясь, что умрет, боясь, что не умрет от чего-то чудесного и ужасного одновременно, как Бог, подумала она, лежа на постели из вереска и орляка, подняв колени, и он все напирал, напирал, напирал, а она поднималась выше, выше, выше, она должна была взорваться, и дождь из Джессики Колдуэлл, семнадцати лет и трех четвертей от роду, пролился бы красными обрывками и лохмотьями на вересковую пустошь и бродячих овец, ох, ох, ох, а потом он кончил, будучи наполовину в ней, и когда это случилось, что-то у нее в голове щелкнуло, и с этим щелчком видения, которые толпились на краю ее поля зрения так долго, что она не могла вспомнить время, когда их там не было, исчезли; ушли, пропали, и она немного поплакала, и он немного умер, и на этом завершилась поэзия того, что они сделали; потом она посмотрела над его плечом и сквозь слезы, неожиданные слезы, увидела два валуна, и два дерева, и двух птиц в вышине, и две фигурки, крошечные, такие крошечные, уходящие далеко-далеко по летним склонам холмов.