18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Яцек Пекара – Дневник времён заразы (страница 35)

18

Я почувствовал и услышал, как каноник нервно сглотнул. Но от страха до искреннего желания сотрудничать — долгий путь. Нам нужно было преодолеть его несколькими быстрыми шагами.

— Вы меня не запугаете. Вы не посмеете мне ничего сделать! — прорычал Шпайхель, похоже, больше для того, чтобы подбодрить себя собственными словами.

— В Инквизиции нас в эти печальные времена всего трое, — сказал я. — И ты верно заметил, что это весьма поредевший состав. Но тебя не интересует, где сейчас третий из нас?

Каноник презрительно фыркнул. Что ж, он пока старался держать хорошую мину при плохой игре, и это, конечно, заслуживало уважения. Однако не такие твёрдые сердца, как его, уже ломались под напором инквизиторской риторики. Мы привыкли иметь дело с упрямыми, дерзкими и надменными гордецами, чья упрямство, дерзость и надменность со временем таяли, как снег под солнцем, превращаясь в покорность, раскаяние и смиренное желание угодить инквизиторам. Я был уверен, милые мои, что так случится и на этот раз.

— Мы не собираемся тебя обижать, — сказал я мягко. — Но мы сделаем кое-что другое. Мы обидим твою престарелую матушку.

Он напрягся, и я видел, что он хочет дёрнуться, но я так сильно вдавил лезвие ему под подбородок, что из пореза начала сочиться струйка крови.

— Ни звука, ни движения, — повторил я предупреждение. — Я не хочу тебя убивать, но если придётся, что ж… воля Божья… Я возьму этот грех на свою совесть.

Он обмяк, но его глаза пылали болью и яростью. Если бы он мог, если бы только был свободен, он разорвал бы меня в клочья. Или, точнее, попытался бы разорвать.

— Знаешь, как ломаются кости пальцев у стариков? — продолжил я. — С таким сухим треском, как хворост. Треск, треск, треск… И обычно они уже не срастаются. Боль длится до конца жизни, а из искалеченных, опухших рук всё валится.

— Если старушка вообще переживёт, — с печалью вставил Шон. — Ведь на сломанных пальцах дело не закончится.

— Верно, не закончится, — согласился я столь же мрачно. — И каждый раз, когда Хайнрих будет ломать палец твоей матери, он скажет, что это твоя вина, что твои грехи навлекли на неё страдания. Что её подвергают мукам, потому что ты любил свою гордыню больше, чем женщину, которая тебя родила и вырастила.

— Ты многим ей обязан, верно? — Нож Людвига скользил по ноге каноника. — Но и ты о ней заботишься. Живёт она в красивом доме, у неё есть служанка, которая о ней печётся. — Он широко улыбнулся. — И ещё эти её любимые кошечки, — добавил он.

— Плач измученной старушки, которая не понимает, за какие грехи её терзают, — один из самых печальных видов, какие только можно вообразить, — вздохнул я.

Шпайхель зарычал, но мне показалось, что в его голосе к гневу примешивалась и нотка отчаяния.

— Будь умён, и никому не будет худо, — заверил я его тепло. — Упрямься в глупой гордыне и тщеславии, и мы обидим твою мать. А затем, в своё время, отомстим и тебе. Через месяц, два или три кто-то нападёт на тебя на улице и отрежет тебе мужское достоинство. Все подумают, что это месть какого-нибудь рогоносца, чью жену ты соблазнил.

— А он ведь очень это любит, правда, Мордимер? — уточнил Людвиг.

— О да, очень, — подтвердил я. — Печальная участь — стать аскетом не по своей воле.

— Не говоря уже о том, что кастрацию переживают двое из десяти, — заметил Шон.

— Да, это весьма болезненная и сложная операция, — согласился я.

— А искалеченные священники не могут продолжать нести священническую службу, не так ли? — риторически спросил Шон.

Я посмотрел Шпайхелю прямо в глаза.

— Ты перестанешь быть священником, перестанешь быть мужчиной, потеряешь мать, — сказал я спокойно. — И всё из-за того, что однажды, когда инквизиторы попросили тебя произнести проповедь в духе любви к ближнему, ты отказался…

— Не отказывай нам, — предостерёг Шон печальным голосом, молитвенно сложив руки. — Заклинаю тебя: не отказывай. Ибо, если совершишь эту ужасную ошибку и откажешься, дела пойдут так, как никому не хотелось бы…

Я убрал лезвие от шеи священника и наклонился к нему.

— Мы хотим лишь мира и согласия, — сказал я сердечно. — Не желаем ни войны, ни чьей-либо беды.

А затем я зажал Шпайхелю рот, а Людвиг ловко, быстро и аккуратно отрезал ему мизинец левой руки. Каноник дёрнулся в моих объятиях, но нужно больше, чем напуганный и внезапно уязвлённый болью клирик, чтобы вырваться из хватки опытного инквизитора.

— Это лишь предупреждение, Вольфганг, — шепнул я ему на ухо. — Чтобы ты не думал, будто мы шутим. И чтобы не пытался быть хитрее нас. Каждый раз, когда подумаешь, что инквизиторов можно обмануть, смотри на свою руку без пальца и помни, что дела пойдут гораздо, гораздо хуже… И для тебя, и для твоей матери. А теперь запомни: не стонешь и не кричишь, — твёрдо приказал я. — Но можешь громче вздохнуть, если хочешь…

Я отпустил его, и он заскулил и разрыдался. Что ж, для человека, любившего говорить о муках, которым подвергнутся грешники в аду, он оказался на удивление нестойким к собственным невзгодам. Не таким уж и страшным…

— Господин каноник, как приятно сказать, что, хотя мы и поспорили о вопросах доктрины, мы достигли согласия, — произнёс я с величайшей сердечностью. — Как и подобает людям, наделённым Богом разумом и сердцем. Мы покидаем вас, полные надежды, что наша дружба будет долгой.

Я отпустил его, но тут Шон рывком поднял каноника на ноги, ударил его изо всех сил в живот и сказал: «крот». Затем ударил ещё раз и сказал: «рыба». И ещё раз ударил, сказав: «птица». После этого он опустился на колени рядом с корчащимся на полу священником, судорожно хватавшим ртом воздух, схватил его за волосы, приподнял его голову и наклонился так, чтобы их лица оказались близко.

— Если предашь нас, то ни под землёй, ни под водой, ни в воздухе не укроешься от гнева инквизиторов, — бесстрастно пригрозил он.

— Хватит, хватит, — мягко остановил я и присел рядом с каноником. — Он уже всё знает, всё понимает, он всей душой и всеми силами желает стать нашим другом.

Я помог ему подняться, обнял, подвёл к стулу и усадил.

— Надо перевязать вам руку, — заботливо посоветовал я. — Позвольте, я займусь этим.

Я аккуратно перевязал его, стараясь причинить как можно меньше боли, а Людвиг тем временем взял графин, откупорил его и наполнил вином хрустальный бокал.

— Выпейте на здоровье, — тепло попросил он. — Вам сразу станет легче.

Каноник дрожащей рукой принял бокал, сжал его так сильно, что я на миг подумал, будто хрусталь треснет, и жадно осушил поданный напиток. Он поставил бокал на стол с звоном, но не от гнева, а от того, что руки его так дрожали, что он не вполне владел своими движениями.

— Теперь мы проводим вас к алтарю, господин каноник, — объявил Шон. — И с вниманием выслушаем вашу проповедь. Искренне надеемся, что она тронет сердца людей и направит их к Богу.

— Старайтесь не выглядеть бледно, — добавил я. — Ведь нам важна не только суть, но и искренний пыл в вашем голосе.

— Мы молимся, чтобы вы заразили верующих энтузиазмом к добрым делам, — с таким сердечным воодушевлением добавил Людвиг, будто сам был готов немедленно творить добро направо и налево.

— Не подведите нас, господин каноник, — сказал я с нажимом, медленно и серьёзно. Затем положил руку ему на затылок и приблизил его лицо к своему. — Скажи ясно, Вольфганг, что ты нас не подведёшь.

— Не подведу, — пообещал он сдавленным голосом.

Я отпустил каноника и дружески похлопал его по плечу. Когда я отошёл, Шон вытянул перед собой растопыренную ладонь и сильно потянул указательный палец, так что хрустнули суставы.

Я знал многих людей — из опыта или из рассказов, — которые владели искусством красноречия, когда у них был заранее подготовленный и отрепетированный текст. Греческие и римские источники повествуют о ловких демагогах, способных менять судьбы целых государств, или о искусных юристах, которые на крыльях риторики возносили своих клиентов к свободе, хотя все считали их обречёнными. Христианские же источники упоминают не только святых проповедников, вдохновляющих толпы на подвиги, но и красноречивых вождей, умевших вселять надежду в солдатские сердца и изгонять страх перед смертью. И воины обретали горячую веру в победу, в которую прежде не верили. Великое, воистину великое умение — менять судьбы мира и ближних силой слова, не только искусно подобранных фраз, но и мастерской модуляции голоса. Но ещё более великое умение — говорить волнующе не благодаря заготовленному тексту, не благодаря тренировке или многократному повторению записанных строк, а совершенно спонтанно, словно в одно мгновение превращая в слова чувства, рождающиеся в сердце, и мысли, кружащиеся в голове. И заставить толпу, слушающую тебя, поверить, что твои слова — это их чувства и их мысли. Каноник Шпайхель обладал этим даром, и сегодня, кажется, он взлетел на вершины ораторского искусства. Собравшаяся в церкви толпа ждала его проповеди, ожидая волнующего зрелища, но, думаю, никто, включая меня и Людвига Шона, не предполагал, что оно будет столь захватывающим. Признаюсь, дважды за время этой проповеди у меня на глазах выступили слёзы, и я видел, как Шон поспешно вытирал глаза рукавом.

— Когда он говорил о старушке-матери, которую неблагодарный сын обрекает на погибель, я прямо увидел перед глазами свою мать — что бы с ней стало, если бы ей досталась такая судьба и такой сын, — сказал Людвиг, всхлипывая, когда служба закончилась, и мы вышли из церкви.