Яцек Пекара – Дневник времён заразы (страница 33)
— Моё образование включало основы логики, так что суть вашего рассуждения мне ясна, — ответил я. — Но я посоветую вам другое. Опубликуйте свою работу малым тиражом и разошлите её по европейским дворам как ваш дар именитым правителям и церковным сановникам. Да, это обойдётся вам недёшево, но считайте это вложением в будущее.
Он задумался.
— Пожалуй, так и стоит поступить, — сказал он наконец и поднял кубок. — За ваше здоровье, мастер Маддердин, — произнёс он. — Не знаю пока, хороши ваши советы или плохи, но, по крайней мере, они заставляют меня задуматься.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
КАНОНИК ВОЛЬФГАНГ ШПАЙХЕЛЬ
Вейльбург ещё не бурлил и не кипел, но уже тревожно ворчал, словно котёл на огне. Кашлюха, собирающая всё более обильную жатву, строгая блокада города да к тому же адская жара, иссушающая сердца и умы, — всё это делало некогда мирный и доброжелательный Вейльбург опасно грозным и непредсказуемым.
Я сидел за кухонным столом с расстёгнутым поясом, в распахнутой рубахе, наслаждаясь отсутствием Хельции, которая терпеть не могла визитов инквизиторов в свои владения и всегда прогоняла нас отсюда. Размышлял я, стоит ли мне что-нибудь съесть или же лучше остаться голодным, но зато избавленным от необходимости шевелиться. И тут послышались шаги, и в дверях показался Людвиг Шон.
— Не желаешь ли прогуляться? — спросил он, остановившись на пороге.
Я поднял голову.
— Отчего бы нет? — отозвался я. — Солнышко ведь так ласково сияет. Нет ничего лучше, чем искупаться в солнечных лучах в самый полдень.
Он улыбнулся.
— Сам признаю, что жарковато, — молвил он. — Но, если честно, мне это не слишком-то мешает.
— Жарковато, — повторил я его слова с иронией. — Людвиг, на улицах нашего города у людей от жары плавятся мозги.
— И от страха, — добавил он серьёзным тоном.
Что ж, лень ленью, а слабость слабостью, но всё же следовало подумать о том, что безопасность Вейльбурга частично лежит на наших плечах. И мы не могли тратить время, жалея себя.
— Куда пойдём? — спросил я, зашнуровывая сапоги, которые перед этим ослабил, чтобы дать отдых отёкшим от жары ногам.
— В церковь Пресвятой Девы Безжалостной, — ответил он. — Послушаем полуденную проповедь.
— А, красноречивый каноник Шпайхель, — сказал я. — Что новенького он плетёт?
— Сам услышишь и оценишь.
— А вкратце, чтобы я знал, чего ожидать?
— Подстрекает паству против всех, кто кашляет, — ответил Людвиг с явным неудовольствием. — Утверждает, что кашлюха — это кара за грехи для безбожников, а праведные, богобоязненные и следующие заповедям в безопасности.
— Пусть болтает, — сказал я. — Пока не вижу в этом ничего, что нас бы касалось.
— Сегодня он объявит, что всех кашляющих надо изгнать за городские стены, а кто поможет в этом богоугодном деле, тот получит полное отпущение грехов и будет защищён от гнева Божьего, явленного в виде заразы, — закончил Шон.
— А блокада? — нахмурился я. — Как, по мнению нашего каноника, эти изгнанные справятся с блокадой?
— Не думаю, чтобы его это хоть сколько-нибудь заботило, — пожал плечами Людвиг.
— Пожалуй, так, — согласился я.
Мы вышли в прихожую, где я застегнул рубаху, подпоясался ремнём с ножнами, в которых покоился длинный нож, и сунул острый кинжал за голенище сапога.
— Ты сказал, что он «объявит», — заметил я. — Значит, пока не объявил, верно? Позволь спросить, откуда тебе известно о его планах? И когда каноник собирается воплотить их в жизнь?
— Шпайхель вчера готовил текст своей проповеди. Церковный служка всё слышал, поскольку каноник громко повторял наиболее выразительные фразы, — ответил мой спутник.
Я задумался на миг.
— Полагаю, служка кашляет, раз потрудился донести нам о проповеди?
Людвиг покачал головой.
— Кашляет его десятилетний сын, и, как ты понимаешь, отцу не слишком хочется, чтобы их обоих выгнали из города.
— Догадываюсь, — сказал я, надевая и застёгивая камзол. — Уварюсь в этом, — пробормотал я. — Меня беспокоит не столько сам план изгнания больных, сколько то, что при его осуществлении люди перестанут себя контролировать. И я готов поспорить, что в итоге многих кашляющих притащат к городским воротам без сознания, а то и вовсе мёртвыми.
— Я тоже так думаю, — вздохнул Людвиг.
— Ну что ж, я готов, — сказал я. — У нас есть два часа до начала мессы. Два часа, чтобы найти способ убедить Шпайхеля не говорить того, что он собирается. Есть идеи, как смягчить его каменное сердце?
— Убьём его?
Я слегка улыбнулся.
— Это, в общем-то, невинное решение оставим на крайний случай, если наша риторика окажется бессильной, — сказал я. — Давай пока подумаем, можно ли убедить его без насилия? Можно ли сделать так, чтобы этот, безусловно, талантливый и охотно слушаемый в городе проповедник и демагог вместо призывов расправляться с кашляющими призвал помогать им?
— Хо-хо, — рассмеялся Шон. — Высоко метишь, Мордимер.
Я развёл руками и улыбнулся.
— Говори скорее, если что-то приходит в голову. И давай откроем документы по Шпайхелю — вдруг там найдётся что-то интересное.
— Я уже просмотрел эти документы, — сказал Шон. — И не нашёл ничего, что мы могли бы использовать.
— Разгневанные мужья его любовниц? — предположил я, зная, что проповедник Шпайхель славится не только речами, открывающими людские сердца, но и тем, что перед ним раздвигаются бёдра наиболее соблазнительных слушательниц.
— За два часа мы их этим не напугаем, — пожал плечами Шон. — К тому же эти рогоносцы обычно всё знают, но притворяются, будто ничего не ведают, потому что так им удобнее. У каждого человека есть слабость, — задумчиво сказал он. — Что-то, чего он боится, или что-то, за что боится. Отрежем ему язык, — предложил мой спутник через мгновение. — Или хотя бы пригрозим, что отрежем. Ведь язык — его оружие и его гордость… Кем он станет без своего дара речи?
Я поднял палец.
— Меткое наблюдение и весьма соблазнительное предложение, — признал я с одобрением. — Но учти, что тогда мы получим не Шпайхеля, стоящего на нашей стороне, а Шпайхеля, навсегда искалеченного и немого, что лишь частично исполнит наши желания и планы относительно него.
— Разве что ограничимся угрозой, и он, её услышав, решит нас поддержать, — возразил мой спутник.
Я покачал головой.
— Каноник — человек гордый. Знаешь, что он сделает? Во время проповеди объявит, что мы угрожали отрезать ему язык, и тем сильнее взбудоражит паству, и тем внимательнее будут слушать его слова. Не говоря уже о том, что после этого мы не сможем подойти к нему ближе, чем на расстояние вытянутой руки, — так крепко его будут охранять.
— Думаешь, он зайдёт так далеко? — Людвиг прищурился.
— В обычные времена, возможно, он не решился бы объявить нам войну, — признал я. — Но в эти необычные времена поведение людей выходит за рамки привычного. Позволишь взглянуть на документы?
— Конечно, Мордимер, ты главный. Буду, честно говоря, более чем рад, если найдёшь то, что я упустил.
Это могла быть ирония, но её не было. Людвиг Шон знал, что дело у нас общее, и неважно, кто и в какой степени поспособствует успеху. Главное — победа.
Мы прошли в кабинет и сели за стол.
— Я оставил всё на виду, думал, ты захочешь посмотреть, — пояснил Людвиг.
— Немало тут, — вздохнул я.
Я начал листать страницы одну за другой. Они были исписаны разными почерками на бумаге разной степени сохранности. По аккуратному шрифту и не выцветшим чернилам я узнал стиль нашего нынешнего писаря. Документы о канонике состояли в основном из жалоб возмущённых верующих и замечаний инквизиторов, слушавших его проповеди. Что же до доносов, то они касались не столько содержания речей, сколько распутной жизни. Но за это ещё ни одного священника не наказали, разве что он переспал с женой или дочерью кого-то очень важного, кого подобное пренебрежение сильно разгневало.
— И что? Ничего, — сказал Шон, тоже ещё раз просматривая бумаги.
— Вижу тут зацепки, но нам нужно время, чтобы их использовать, — сказал я.
— Ба, это и я знаю, — ответил он.
И вдруг мой взгляд зацепился за что-то. Маленький, на первый взгляд совершенно незначительный донос, написанный, судя по содержанию, разгневанным соседом.
— Смотри, Людвиг, — постучал я пальцем.
— Боже мой, — сказал он, прочитав. — Я мельком заметил жалобу на вонючие кошачьи испражнения и пробежал глазами дальше…
— Спешил, вот и неудивительно, — отозвался я.
Затем я положил открытую ладонь на бумаги.