Ярослав Шипов – Шел третий день... (страница 50)
— А вы, видать, серьезный добытчик, — мгновенно оценил фельдшер.
Плугов долго молчал, и Иван Фомич решил уже, что разговор окончился, вот так ни на том, ни на сем, но:
— Вы, Иван Фомич, стреляете лучше меня. Может, правда, у вас ружьецо получше… Только, думаю, дело не в этом: стреляете вы определенно лучше, чем я, — опустив голову, отвечал Плугов.
— Когда же вы видывали мою стрельбу? — удивился Вакорин.
— Видывал, — горестно ухмыльнулся Плугов и поднял голову, мол, смотри на меня, хочешь — смейся, хочешь — жалей, а живу я вот так: от людей прячусь, а сам с них глаз не спускаю. — Видывал, и неоднократно.
— А коли так, — не принимая вызова, легко продолжал Вакорин, — не изволите ли составить охотницкую компанию?
— Эк вы великодушны…
— А я лекарь, — просто сказал Иван Фомич.
Плугов улыбнулся, ощутив радость оттого, что его приняли: впервые за долгие годы другой человек спокойно принял его такого, как ему казалось, корявого и неудобного для людей. Плугову даже дышать захотелось вольней, и он расстегнул ворот рубашки.
— А вы ведь ни разу у меня в больнице и не были. Что, не жалуетесь на здоровье?
— Как не жаловаться? — ответил он. — Глаза побаливают, стрелять стал хуже.
— Это, наверное, от каменной пыли. Вы, поди, без очков работаете?
— Да, очков у меня нет.
— Я подберу. И микстурку еще дам, чтоб после работы обязательно глаза промывали. Лучше, конечно, крепким чаем, да где ж его взять, чай-то? — фельдшер развел руками. — Ну а еще чего?
— Еще? Ноги еще болят — в дождь или когда намаюсь сильно.
— Ну это, братец, охотницкая болезнь, — заявил фельдшер.
Плугов согласно кивнул.
— Поди, на уточек хаживаете?.. То-то. Часами в воде стоять приходится — сам знаю, у самого ноги загублены. Все на уточках да на токах…
И тут согласный разговор был прерван новым звонком.
— Кто? — спросил фельдшер.
— Иван Фомич! Иван Фомич! — запричитала под окном баба. — Таньку-от привела, рожает Танька!
Фельдшер бросился в коридор открывать двери, Плугов на всякий случай взял ружье, но из дверей, подталкиваемая сзади, выкатилась, словно шар, маленькая бабенка, закутанная в платки, душегреи, салопы и черт знает во что еще, и, придерживая руками живот, — мимо фельдшера, мимо Плугова — плюх на кушетку! Следом влетела причитающая баба постарше, должно, мать или свекровь:
— Господи! Спаси и сохрани, господи! Что ж происходит?! Кто убивает, кто рожает, господи!
Подмигнув фельдшеру, Плугов пошел на второй этаж к Лузгунову.
Настька сидела на кровати раненого большевика и при свете коптилки поила его с ложечки какой-то жидкостью, оставленной фельдшером. Увидев Плугова, шмыгнула на свою кровать и затаилась под одеялом. Лузгунов уже пришел в сознание, но был очень слаб — потерял много крови. Едва связывая слова, он пытался что-то объяснить Плугову, но тот понял лишь, что виноват в перевороте чужой; свой до такого не додумался бы.
— Отдыхай, отдыхай, — успокаивал его Плугов. — Очухаешься — разберешься; наладишь еще свое правительство.
— Мо-е? — задыхаясь, переспросил Семен и сам же ответил: — Не мое — ваше. Или не понимаете?.. Ты кто?
— Артельщик я, ювелир.
— А! — вспомнил Лузгунов. — Рудознатец, про тебя еще всякие слухи…
— Ты б отдохнул, что ли, — остановил его Плугов.
— Извини, извини… Где ж я проглядел? Где ошибся? — В груди его захрипело, забулькало. — Пить! Пить дайте!
Плугов взял с тумбочки кружку и, придерживая голову раненого, дал отпить.
— Спасибо, мне уже легче… Что ж я пропустил? Кому понадобилось убивать Шведова? Кто приказал раздать оружие? — обращался он к самому себе, требуя ответа и не зная, как отвечать.
Снизу донесся истошный вопль, мужики вздрогнули.
— Что это? — спросил Лузгунов.
— Баба… рожает, — испуганно отвечал Плугов.
Всю ночь кричала и стонала роженица. Всю ночь Настька неподвижно сидела на кровати, свесив босые ноги. Лицо ее, и без того выразительное, как это всегда у немых, было одухотворено теперь чем-то необыкновенным. И мужики, с тревогой прислушивавшиеся к каждому стону, доносившемуся с первого этажа, точно ища объяснений иль утешений, всматривались в женский лик, вознесенный над жизнью, над временем. И под величественной скорбью закрытых Настькиных глаз, под смертельным отчаяньем криков мужики, как малые дети, беспомощно тыкались в происходящее. А войны, революции, перевороты — все, все исчезло. До утра.
Утром бабенка благополучно разродилась мальчиком.
— Ну что будешь делать? — всплеснул руками Иван Фомич. — Мальчик за мальчиком — видать, снова война!
В семь часов, передав дежурство молодому врачу-практиканту Ермилову и предупредив его о возможных посягательствах на жизнь Лузгунова, Вакорин отправился отдыхать. Ушел и Плугов. Настька исчезла чуть раньше, до прихода врача.
Дорогой фельдшеру встретились больничные дровни, на которых, укрытые простынями, лежали милиционеры и телеграфист. Вакорин хотел откинуть простыню, чтобы взглянуть на друга, но санитар, болезненно покривившись, помотал головой: «Не надо, Фомич, — жуткое дело». Фельдшер кивнул и опустил руку.
— Куда везти-то: в анатомичку или сразу на кладбище?
— В анатомичку, — вздохнул Вакорин. — Пусть доктор составит заключение… Кошкина позовите… Кто у нас теперь заместо полиции?
— Они, наверное, и будут, — пожал плечами, — боле некому.
— Ну да, ну да… Конечно. А! Все равно в анатомичку, все равно заключение надо. Когда-нибудь какая-нибудь власть да образуется, — не то пояснял, не то спрашивал фельдшер. — Глядишь, документы понадобятся… — Постоял минуту, махнул рукой и пошел.
Иван Фомич был единственным оплотом медицины верст на тридцать кругом. Случались в городе и врачи, но приезжали они ненадолго: попрактикуются — и уедут. И доверия к ним нисколько народ не испытывал. А уж к Ивану-то Фомичу!.. Словом, водки было выпито за здоровье его несметно, и «многая лета» служилась ему в солирецких церквах чуть ли не каждый день.
Профессиональное кредо фельдшера сводилось к определению: «болезнь — дерьмо». «Отчего на войне никто не болеет? — рассуждал он и отвечал: — Некогда. Или взять раненых: у того, который на фронт спешит, рана быстрей заживает. Конечно, ранение ранению рознь: в клочья разорвет — делать нечего. Да и болезни есть такие, что нас не спрашивают, но тоже: сколько я по тифозным госпиталям работал — ничего, демобилизовали — загремел с сыпняком».
Недостаток знаний, нехватку лекарств фельдшер восполнял презрением к болезни, верой в выздоровление, умением передать эту веру своим пациентам.
Было Ивану Фомичу за сорок, выглядел он так, что и без документа можно было угадать: фельдшер. Сухой, высокий, стриженные бобриком русые волосы, остро торчащие усы, взгляд строгий и одновременно поощрительный, пенсне. Такими фельдшеров изображали в журналах, и, когда солдатам на фронте попадались эти картинки, солдаты удивлялись: «Гляди, наш Фомич нарисован!» Как и подобает лекарю, был он человеком добрейшим, всякого умел успокоить. Любил детишек, коих супруга приносила так часто, что, несмотря на смерти, мелкота в доме не переводилась. Хаживал на охоту, однако не столько из баловства, а чтобы проведать народ по деревням — не заболел ли где кто. Денег Иван Фомич не брал, Да вообще единственным способом отблагодарить его было незаметно принести что-нибудь на крыльцо дома, а это дело мудреное: то ребятишки бегают по двору, то собака. Но иногда удавалось. Конечно, обнаруживая на крыльце крынку с творогом или короб брусники, фельдшер сердился, выбегал за ворота, грозил пальцем неизвестно кому, ругал жену и детей, что просмотрели, но подарок приходилось принять — выбросить было бы совсем уж безнравственно.
Словом, Ивана Фомича крепко любили. А уж верили в него так, что он сам изумлялся. Придет, бывало, кто-нибудь на прием, посмотрит фельдшер и вздохнет: «Нет у меня сейчас такого лекарства».
— Иван Фомич, дай порошочку! Какого ни на есть!
И вот пререкается Иван Фомич, пререкается, а потом и не вытерпит: «Черт с тобой! — сходит в другой кабинет, мелку натолчет. — На!» От мела, известно, вреда не будет. А через день встретит на улице:
— Как здоровьишко?
— Во! Как рукой сняло!
— Тьфу, господи! — удивляется фельдшер.
Таков был Иван Фомич. И, наверное, спроси любого в уезде: «Бог или Фомич?» — «Фомич!» — заорут без раздумий и еще руками замашут, мол, что тут спрашивать. Вот почему поручик и Сова оставили в покое Лузгунова. Но ненадолго.
Вакорин еще и спать не ложился, когда прибежал санитар: «Скорее, скорее, там…»
Однако спешить уже было некуда. Заколотый штыками, Лузгунов умер. Фельдшер понял это, не проверяя пульса. Во фронтовых лазаретах ему приходилось видеть много штыковых ран, и он знал, что штык, к сожалению, почти всегда молодец, в отличие от пули, которая, к счастью, немного дура.
— Мерзавцы, — прошептал фельдшер, опускаясь на соседнюю койку, потом вскочил: — Как? Кто? Где Ермилов? Что же творится?!
Но санитар развел руками: все было сделано без шума, незаметно, и Ермилов скрылся. Должно, вместе с убийцами.
— Кликни кого-нибудь, снесите в анатомичку. Сам займусь.
Санитар кивнул. Вакорин спустился вниз и только теперь заметил, что в коридоре толкутся люди. Все стали говорить здравствия, и в шорохе голосов фельдшер слышал привычное: «Спаситель ты наш», «Помилуй», «Храни тебя господи».