Ярослав Шипов – Шел третий день... (страница 48)
— Что ж я проглядел? — не обращая внимания на толпу, досадовал он. — Не оружие — раньше…
— Что он бормочет?! — орали из толпы.
— Да подождите! — отмахнулся Лузгунов.
…Когда Сова рассказывал об этом приезжему, тот слушал без всякого интереса, зевая и как будто даже задремывая. Сова обиделся:
— Вам вроде неинтересно?
Приезжий вскинул голову. Словно спросонья, удивленно посмотрел и сказал:
— Скучно, голубчик. Я это наперед знаю.
— Коли знаете, так сами и рассказывайте, — недовольно буркнул Сова.
— Ну и что? И расскажу. Потом Лузгунова начали бить и насмерть забили.
— А вот и нет! — обрадовался Сова.
— Разве? — не поверил приезжий.
— Его поначалу поволокли на площадь — суд совершать, а уж на площади кто-то стрелил, вроде из гимназистов. Тут все испугались и побежали.
— Какая разница? — пожал плечами приезжий.
— А все-таки!
…«Убили Лузгуна!» — толпа зашевелилась и врассыпную. Два вверенных Семену милиционера, сумевшие за день найти и конфисковать всего десяток наганов, выбежали из проулка на площадь и, не целясь, разрядили оружие. Вопль, крики, стоны… Потом в темной глубине Крестовоздвиженской полыхнули огни ответных выстрелов, и милиционеры полегли, где стояли. Все стихло. «Боже!» — раздался чей-то истошный крик.
Но город знал еще не все свои потери.
— Какая разница, — повторил приезжий и, нажимая на «о», поддразнил Сову, — поволокли его на площадь или не поволокли. А остальных?
— Телеграфиста по-тихому, как договорились, а кузнеца — в каталажку.
— Это еще почему?
— Надобно с десяток лошадей перековать. Сделает, тогда…
Приезжий недовольно покачал головой.
— В лес ездили? Дороги перекрыты?
— Все перекрыты!
— Ну да, ну да… Что ж, давайте мне вашего полководца.
— Поручика, что ли?
— Именно.
— Какой, к черту, он полководец? — скривился Сова. — Вот в лесу есть один человек — бежавший с солдатами.
— Знаю: прапорщик Собенников. Ты прав. Но Микушин нам понадобится еще. — И, глядя куда-то мимо Совы, приезжий, словно выверяя мысль, сказал:
— Поручик будет первым. Вот и, — он улыбнулся на мгновенье, — Лузгунов был первым. Первые погибают, — развел руками, мол: «что поделаешь?» — Вторые строят, а за ними приходят третьи, брат, и четвертые. Вот они — гуляют и правят, понял? — посмотрел на Сову и подмигнул.
— Понял, — прошептал тот, тупо вытаращив глаза.
— Ну, веди полководца!
«Господи, каков мерзавец! — вслед ему усмехнулся приезжий. — И как похож на сову: шеи нет, уши высоко, брови вверх… Скучно, однако. Опять все получается. Все как всегда. Опять все пойдет, как по маслу, а в последний момент…»
Вошел диакон, дрожа словно от лихорадки. Утомленно взглянув на него, приезжий хмыкнул. Диакон, насупившись, постоял на пороге, покрутил головой и направился к печке.
— Но отчего тем не менее они выигрывают, а? При всех прочих равных…
Диакон, потрясенный случившимся и не понимая вопроса, молчал.
— Отчего они выигрывают? — повторил приезжий. — В Березовце, в Елизаровке, в Георгиевском — все было сделано! Но потом… А ведь у большевиков на пять волостей только один отряд. Да и тот не отряд, а так себе: с миру по нитке… В Георгиевском — офицеров семнадцать человек набрал, полсотни монахов да сотню народу вооружили… На колокольне пулемет, не монастырь — крепость! И все развалилось… Еще до появления отряда. Черт знает что: офицеры стреляются на дуэлях, монах повесился, и пошло… Только в Ярцеве получилось. Но там Кисляков уже в двенадцати верстах был — конечно!.. А? Что скажете, отец диакон?
Батюшка глянул исподлобья и отвернулся к печке.
— А впрочем, что это я? Велите водки подать…
Однако Сова ушел, повелевать было некем, и диакон принес водку сам.
— Что вы на меня так смотрите, отец диакон?
— Дак как же?.. Ваша затея.
— Моя? — изумился приезжий. — А разве не вы докладывали патриарху, что «весь Солирецк предан богу, царю и отечеству», что вокруг города скрываются по лесам «люди нечистые, но могущи быть пользительны противу антихристовой власти», а?
— От усердия, — диакон вздохнул. — От усердия все, не по злобу.
— Отчего, почему — дело десятое, а пенять вам, друг мой, на себя. Более не на кого. Ну да ничего: кто теперь не убивает — разве дети?
V
В этот самый час к городу подошел охотник. Он припозднился оттого, что, едва не столкнувшись в лесу с разбойниками, вынужден был дать большого крюка. Выйдя теперь на Крестовоздвиженскую, истоптанную до торцов, охотник снял лыжи, отряхнул их от снега, положил на плечо и направился прямиком к центру площади, где лежал человек.
Все эти действия совершал он спокойно и деловито, без торопливости и суеты, как обыденные и привычные. Единственное, что выдавало в нем настороженность, так это ружье, которое было в руке, а не за спиною.
Охотник, конечно же, слышал пальбу и догадывался, что произошли события чрезвычайные, но, встретив испуганно зияющие чернотой окна города, который по случаю воскресенья мог бы лечь спать и попозже, понял, что город сам в ужасе от происшедшего, и никто теперь до утра носу за ворота не высунет.
Однако осторожность не мешала, оттого ружье было либо в руке, либо, когда охотник укладывал Лузгунова на лыжи, — под рукой, чтобы в любой миг можно было воспользоваться.
Продев веревку через отверстия в мысках лыж, охотник повез раненого Семена в больницу. Убитые милиционеры остались на площади.
Ночь была темная, облачная, мороз несильный, но снег скрипел, и собаки провожали охотника лаем. На Пятницкой в окошке почтового ведомства слабо горела коптилка. Охотник оставил на улице Лузгунова и зашел спросить о случившемся. Телеграфист сидел за столом, уткнувшись разбитым черепом в изуродованный аппарат. Охотник задул коптилку, чтоб не вышло нечаянного пожара, и вернулся к раненому Лузгунову.
И снова под собачий лай по Пятницкой, а затем по Дворянской, в конце которой светилось окно больничной дежурки.
Дернув проволочное кольцо, охотник услыхал за дверью дребезжание колокольчика и тотчас же быстрые шаги. Дверь отворилась, на пороге показался фельдшер Вакорин с керосиновой лампой в руках, глянул на охотника, потом ему за спину, поставил лампу и выскочил на крыльцо. Приподнял Лузгунова, обхватив плечи и грудь. Скомандовал: «Правой рукой под колени, левой — под спину, взял? Понесли!» А когда раненого внесли в кабинет и уложили на кушетку: «Принеси лыжи и лампу. Дверь на засов».
Охотник, подчиняясь решительному голосу фельдшера, исполнил все в мгновение ока и стал у кушетки с лампой в руке, ожидая дальнейших распоряжений.
— Лампу на тумбочку в изголовье… Снимаем фуфайку… Здесь что-то в кармане… Уберите в железный шкафчик — ключи на столе… А теперь не мешайте.
Уйдя к двери, где он оставил ружье и ягдташ, охотник тяжело опустился на пол, выкинув перед собою ноги в высоких кожаных сапогах, стянул шапку, взъерошил мокрые волосы и затих.
Поблескивали и позвякивали скляночки и железки, плыли по кабинету лекарские запахи, то едкие и раздражающие, то дурманящие голову. Из-под рук фельдшера один за другим вылетали окровавленные куски марли. Охотник смотрел на все из своего угла и, кажется, совсем не понимал происходящего.
— Что, умотался? — не оборачиваясь, спросил фельдшер.
Охотник промолчал, соображая, к кому вопрос: если к раненому, тот, вероятно, сам должен ответить, а если к нему, чего отвечать — и так ясно.
— Сколько верст-то прошел?
Охотник понял, что это к нему:
— С полсотни.
— Сколь? — не расслышал Вакорин.
Охотник откашлялся, чтобы сбить хрипоту, и повторил громче:
— Верст пятьдесят.