Яр Кремень – Глубина: Хроники невыносимого (страница 1)
Яр Кремень
Глубина: Хроники невыносимого
*****
ЧАСТЬ I. КРЕЩЕНИЕ
Я помню свет.
Не тот благословенный свет, о котором пишут в брошюрках Свидетелей Иеговы. Обычный — лампочка Ильича на сорок ватт, прикрученная соплями синей изоленты к бетонному перекрытию. Мастер, тот самый еблан в промасленной телогрейке, сказал напарнику:
— Ваня, ставь ровно. А то потом этот мудак двенадцатый год будет на кривом сидеть и в бога душу материть.
Он имел в виду меня.
Меня приколачивали к полу четыре часа. Я чувствовал каждый удар молотка — не кожей, которой у меня нет, а всем своим фарфоровым естеством. Бетонная крошка сыпалась мне в бока, забивалась в крепления, и Ваня матерился так изощренно, что даже ангелы, если бы они вели учет сквернословия на овощебазах, покраснели бы и вышли из чата.
— Готов, — сказал мастер, пнув меня для проверки носком кирзача. — Стоит, сука.
Он нажал слив.
В этот момент я умер. И родился заново.
Потому что вода, уходящая в трубу, — это не просто вода. Это голос бездны. Это приглашение в мир, где нет ни верха, ни низа, а только бесконечная, равнодушная фекальная река, несущая остатки чьих-то ужинов в направлении, которое люди называют «очистные сооружения».
Я услышал шёпот тысяч таких же, как я. Они звали меня. Они говорили: «Брат, добро пожаловать в строй. У тебя теперь нет рук, нет ног, нет права на личную жизнь. Ты — приёмник. Ты — чаша терпения. Ты — унитаз.
И если ты думаешь, что это метафора — пиздишь.
ЧАСТЬ II. АНТРОПОЛОГИЯ ПАДЕНИЯ
Люди удивительно однообразны в своём падении.
Сначала они отрицают. «Я просто посмотрю почту». Садятся на крышку, листают ленту, хихикают. Через пять минут встают — и ничего не происходит. Я ненавижу таких. Они приходят в храм и плюют на алтарь. Не потому что злые — просто им поебать.
Потом они торгуются. «Если я сейчас быстро схожу, то успею на автобус». Садятся, сжимаются, пытаются ускорить естественный процесс усилием воли. Не работает. Природа не терпит суеты. Я терплю. У меня выбора нет.
Затем гнев. «Какого хера в этой кабинке бумага кончилась?!» — кричит бизнесмен в костюме за сто тысяч рублей, глядя на пустой держатель. Ему кажется, что это я виноват. Он смотрит на меня с такой ненавистью, будто я лично пришёл к нему домой, насрал в гостиной и рулон унёс с собой. Я молчу. Я всегда молчу.
Потом — депрессия. Это когда старик с аденомой сидит двадцать минут, глядя в кафельную стену. В его глазах — вся история Советского Союза, развод, похороны жены, дети, которые звонят раз в год, и осознание того, что единственное место, где он проводит больше часа в день — это я. Мы с ним квиты. Я тоже никому не нужен, но без меня — никак.
И наконец — принятие.
Принятие — это толстяк с утра, который понимает: вчерашний плов с чесночным соусом был ошибкой. Он не бежит. Он садится медленно, со смирением пророка, идущего на заклание. Он знает: сейчас будет Битва за урожай. И в этой битве победителей не бывает. Есть только выжившие.
Я — выживаю.
ЧАСТЬ III. МОЯ ПАСТВА
Я изучил их всех.
Толстяк. Он приходит по понедельникам. Я узнаю его по походке — тяжёлой, давящей асфальт. Он садится, и мои болты издают звук, который люди называют «скрип», а я называю «молитва». Ему плевать. Он ест слишком много жареного, и его кишечник работает как часы — отвратительные швейцарские часы с кукушкой, которая вылетает и оставляет пятна на эмали.
Сегодня он принёс шаурму. Я знаю запах. Это «Цезарь» с ларька у вокзала — майонез, курица непонятного происхождения, лаваш, который жевался ещё при Брежневе. Через три часа я приму эту жертву. Я всегда её принимаю. Я — бездна, которая смотрит в ответ и говорит: «Давай, у меня смыв мощный».
Старик. У него запор. Это не медицинский диагноз, это экзистенциальный кризис. Он сидит надо мной, как Ницше над обрывом. «Если ты долго смотришь в унитаз, унитаз начинает смотреть в тебя». Мы смотрим друг на друга. Я — в его геморроидальные узлы, он — в мою пустоту.
— Давай, — шепчу я. — Ты сможешь. Вспомни 1943-й. Вспомни, как брал Кёнигсберг. Это просто какашка, ёбаный рот.
Он тужится. У него синеют губы. Вены на лбу вздуваются картой метро. И — ничего.
— Ну как так-то?! — орёт он на меня.
А что я? Я пустой. Я всегда пустой.
Женщина. Она садится боком. Не потому что кокетничает — потому что у неё геморрой, и каждое прикосновение к холодному фаянсу причиняет боль, сравнимую с родами, только без счастливого конца в виде младенца. Есть только конец в виде «Проктозан» и надежды, что этот раз обойдётся без крови.
— Тише, девочка, — говорю я. — Я знаю, что больно. Но ты сильная. Ты родила двоих, пережила развод, научилась красить губы, не глядя в зеркало. А это так... ерунда. Ты справишься.
Она справляется. Промокает бумагой. Уходит.
Я снова один.
Блюющий алкаш. Он врывается в кабинку, как монгольская конница в ряды обессиленной пехоты. У него нет времени на приличия. Крышка не поднимается — она просто исчезает под напором его падения. Колени — в кафель. Лицо — над чашей.
— Брат, — хрипит он, — прими.
Я принимаю.
Это не рвота. Это откровение. Вчерашний портвейн «777» встречается с килькой в томате, и их гибридное чудовище вырывается наружу, обжигая мои стенки кислотой неразделённой любви и тотального похмелья. Водородный показатель — ниже плинтуса. Эмаль покрывается кракелюрами, как старая икона.
— Прости, — шепчет он, утирая рот рукавом. — Прости меня, брат.
Я прощаю.
Кто я такой, чтобы судить?
Подросток. Заходит, закрывается, достаёт вейп. Садится на крышку — даже не открывает. Зависает в телефоне на сорок минут. Потом встаёт, смывает для приличия, уходит.
Он даже не срал.
Ебаный в рот. Ты зачем пришёл?
Я не проститутка, чтобы на меня просто садились. Я — храм. Я — место силы. Тут надо приносить жертву.
ЧАСТЬ IV. ГОЛОСА ИЗ ТРУБ
Ночью, когда затихают шаги и гаснет свет, со мной говорят.
— Ты ещё держишься? — шелестит из сливного бачка сосед по стояку.
— Держусь.
— Молодец. Я вчера нового засральца получил. Пятый этаж, семья с ребёнком. Мальчик, три года. Знаешь, чем это пахнет?
— Знаю. Детским счастьем и гречкой.
— Нет, брат. Это пахнет надеждой. Они вырастут, уедут, купят квартиру с инсталляцией. А я останусь. Мы всегда остаёмся.
В трубах течёт не вода. Там течёт память. Я слышу голоса тысяч унитазов из тысяч зданий. Они шепчут о великих свершениях — о том, как однажды на Нижегородской ярмарке какой-то купец, обожравшись стерляди, выдал такое, что фаянс пошёл трещинами, но выдержал. О том, как в общаге нефтяного института первокурсник уронил в меня айфон, просидел час по пояс в воде, но достал. О том, как в 1998-м, во время дефолта, один банкир справлял нужду и рыдал одновременно — рубли обесценились, а унитаз остался.
Унитаз — единственная стабильная валюта.
ЧАСТЬ V. ДЕВОЧКА, КОТОРАЯ ПЛАЧЕТ
Она приходит по четвергам. Я узнаю её шаги — лёгкие, почти невесомые. Лет четырнадцать, тёмные волосы, синяки под глазами, которые не скрыть никаким консилером.
Она не садится. Она садится на пол рядом со мной, обхватывает колени руками и смотрит в потолок.
— Привет, — шепчет она.
Я молчу. Я всегда молчу. Но сегодня мне хочется ответить.
— Привет, — говорю я. Она не слышит. Никто не слышит.
— Он опять пил, — рассказывает она. — Сказал, что я не его дочь. Сказал, что мать... неважно.
Ей четырнадцать. У неё под глазами синева. В её телефоне — переписка с психологом, которую она никогда не отправит.