реклама
Бургер менюБургер меню

Янка Брыль – Свои страницы. К творческой автобиографии (страница 5)

18

Права на обобщения у меня, кажется, нет.

***

Все более и более спокойно думаю о неизбежности конца и все более натурально о самом себе — со стороны. За этот взгляд стоит отдать куда больше, чем ты отдал за возможность приехать сюда, «на край света». Хочется работать и жить куда более разумно и плодотворно, чем работал и жил до сих пор.

Пусть же придут они — свежие силы, новые радости, новая работа!

***

Дома.

Как дома — совсем неожиданно — мы себя почувствовали уже в Париже. Месье из «Эр Франс» оказались товарищами, французскими коммунистами. Отвели нам просто королевские номера в отеле «Палас Дарсель» над Сеной. Показали Париж из автобуса и с катера сверху — с монмартровской горы, и снизу — в винном подвале подпало «Пещеры Эйфелевой башни». Были организованы два приема: обед в ресторане «Колизей» на Елисейских полях и ужин в кафе на экзотическом, шумно-веселом, каком-то народном и радостно многокрасочном Монмартре.

Днем, в «Колизее», верткий, худощавый эльзасец снимал нас, в перерывах выпивая бокал кюрасао, пел со мною «Интернационал» на эсперанто (немного помню с 1934 года). А вечером нам были розданы большие фотографии его работы, причем на подаренных мне стоит строка: «Jen la fina batalo». А потом и сам он пришел, с большим опозданием. Хозяин встречи, милый усатенький камарад, бывший маки, заказал ему и его голо- и остроколенной веселой блондиночке пиво и бутерброды. Булка — они показывали — была твердая, как стол, однако и им, и нам с ними было весело. Необходимые, наиболее важные, даже торжественные фразы переводила нам старая парижанка («из прогрессивных»), а с остальними мы справлялись при помощи нескольких немецких фраз (и он, фотограф, был в плену), еще реже — при помощи эсперанто, а чаще — благодаря жестам, взглядам, улыбкам. Маэстро даже смастерил коробочки спичек с нашими фото... Но главное не в этих сувенирах, а в той чудесной атмосфере, какой так славно закончилось наше путешоствие, в том радостном аккорде, что снял с души американский, гидовский холодок прощания, как-то по-новому приблизив к душе почти что по-домашнему тихий после Нью-Йорка, роскошный, поэтичный Париж.

***

На днях, когда я с утра мучился над письменным столом, зашла Нина и показала одно место из статьи о Толстом:

«Вечная тревога, труд, борьба, лишения — это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выйти хоть на секунду ни один человек... Чтоб жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать и опять бросать, и вечно бороться и лишаться. А спокойствие — душевная подлость».

Это место из своего письма старик Лев Николаевич, за несколько месяцев до смерти, «читал с умилением» и говорил: «Теперь ничего не сказал бы другого».

***

И еще одно высказывание великих и любимых, — Чехов:

«Отсюда, издали люди кажутся очень хорошими, и это естественно, потому что, уходя в деревню, мы прячемся не от людей, а от своего самолюбия, которое в городе, около людей бывает несправедливо и работает не в меру».

Я прочитал весь двадцатитомник Антона Павловича, поэтому могу считать, что слова эти уже попадались мне на глаза. Однако теперь они пришлись как раз под настроение. Самолюбие мое работает и в самом деле «не в меру», и надо было бы убежать из окружения, которое делает его «несправедливым». Убежать или здесь ограничивать его трудом и размышлениями.

***

А хорошо все-таки жить, и много, много в жизни моей было светлого, и будет оно еще — работа, дружба, радость, заботы, поиски, так, как бывало когда-то, и еще куда больше!

...Должно быть, я не в Королищевичи поеду, искать там вдохновения и спокойного угла, а к Мише — глубже в народ, в самого себя, в нашу чудесную давнюю дружбу.

С удовольствием читал рассказы Сенченко («Диоген», «Рубин на Соломянке»), и радостно было, что познакомился с этим вдумчивым, чистым писателем.

***

Купил «За далью — даль», первое отдельное издание, и охотно сел перечитывать ее, известную по фрагментам, полностью. И... не произвела впечатления. Думалось даже и так:

«Неужели в литературе нашей такое лихолетье, такой застой, что и такая глубина — мимолетная — считается глубокой, и такая смелость — задним числом — называется мужеством?..»

Это — при всем моем уважении к Твардовскому.

1961

Почему-то неловко, стыдно, даже больно думать о профессии, работе «свободного художника», которому еще тяжелее, чем добросовестному председателю колхоза, чувствовать себя, как N. сказал, «между молотом и наковальней». Писать всю правду, писать по-народному очень нелегко, И не надо слишком обижаться, что людям тяжелого труда и нещедрого хлеба не нравятся гладкие морды. Читал здесь, в деревне, очерк Степняка-Кравчинского о Халтурине, и то место, где автор с любовью говорит, что герой его считал своей обязанностью работой рук зарабатывать кусок хлеба, поразило меня как суровый укор. Ох, и далеко же я отошел от самого себя — того, что за плугом да за деревенским столом вечерами! А что я еще умею делать, кроме писания и редактирования?.. Хорошо еще, если пишется да к тому же и неплохо. А без этого не на шутку бывает страшно,— словно ты где-то в стороне от настоящей жизни...

***

Вчера день просидел на сессии райсовета. Интересного мало, хотя и хорошо, нужно для полного представления о жизни района.

Пишу потому, что радостно было совсем неожиданно посмотреть в новом, еще незнакомом кореличском кинотеатре «Воскресение». Так же, как в декабре «Власть тьмы» в Русском театре, смотрели вдвоем с Мишей и кинокартину. По-праздничному торжественно, очень нужно, важно и, главное, до волнения интересно.

Когда-то мне казалось странным, почему он, Лев Николаевич,— при его отрицании поповщины,— для кульминации в чистой любви Нехлюдова и Катюши выбрал именно пасху. Зачем такой компромисс, думалось мне, молодому, беззаветно влюбленному в Толстого, целостного к нераздельного. А вчера даже заплакал, когда на фоне предвесенней ночи вдруг грянуло из дверей освещенной церкви: «Христос воскресе!..» Знал старик, что делает. Здесь и весна, ее рождение, здесь и Катюша со свечкой — чистая, с огоньками во влюбленных глазах, здесь и поэзия хоть мимолетного равенства людей — поцелуи бедных и богатых, здесь и поцелуи их, Катюши и Дмитрия, два плюс пауза, которой нет цены, и третий — не такой, как те два, перед паузой...

***

Теперь, приехав из города в деревню, никого ничем не удивишь. Радио, кино, газета настолько вошли в быт, что, когда мы пишем, должны чувствовать себя с народом-читателем с глазу на глаз. И всякая фальшь здесь чувствуется острей.

***

Все это хорошо — что мы делаем, думаем, ощущаем,— однако же где-то на заднем плане собираются черные, ужасающие тучи войны, которые могут, наконец, выйти на план передний, стать действительностью... И все полетит к черту, останется только поединок со своей совестью, один выбор — жизнь за родное дело.

Ох, как не хочется, как не нужно, как страшно!..

***

Прочитал в «Советской Белоруссии» беседу корреспондента с Танком. «Член редколлегии нашего журнала Янка Брыль уже выехал в один из районов для встреч с героями семилетки». Ха, ха!.. Ирония это или правда, что я здесь с ними встречаюсь? Правда. Только она шире прокрустова ложа газетной штампованной сухости. Кто знает, что я напишу после, но я бесспорно напишу, как написал уже «Стежку-дорожку», которую, видимо, должен был написать именно здесь, в деревне, глядя через окно на оснеженные сучья яблонь.

Да где он, впрочем, заповедник героев семилетки? Почему не здесь также — в Малосельцах, в Загорье, в нашем Кореличском районе?

***

Возле гумна, где мяли лен,— вдруг Лаврен Личко. Присели на его розвальнях со льном и под гул агрегата всласть наговорились, пока не подошел третий, лишний и пьяный.

— «Галю» твою слушал по радио,— сказал Лаврен по-своему витиевато.— Хорошо распростер ты там крылья жизненной правды.

Что ни говорите, а приятно такое, и жить помогает, и работать.

— Сверху все, как послушаешь да подумаешь, справно, — говорил Лаврен. — А вот что делается внизу — никто из вашей братии не знает. Понадевают шляпы, понаберут аппаратов, блокнотов, сядут в машины и едут в колхоз. Кто же тебе, такому, правду скажет?..

Мне рассказывать не боятся. Только временами просят: «Это, браток, как на духу,— тебе». Да что говорить о них, зависимых не только от председателя, но и от бригадира, когда и сам я, решив показать сегодняшний и вчерашний день нашего N., тоже подумал: а надо ли? Там, в Минске, это напечатают, передадут по радио, а здесь прочитают, услышат и, понятно, разнесут...

***

Ехал и я по грязи прошлого, тащил свой тяжелый, чего-то стоящий воз и брызгал из-под колес «публицистикой», за которую теперь стыдно. Как не хотелось бы повторять такое!..

***

Начал «Последний из удэге».

От скуки так и тянет в хорошую книгу. Как в сон, подальше от действительности? Да нет,— просто потому, что там хорошо.

Дополняется образ писателя, к которому я не имел почему-то особого расположения. Почему-то? Считал его больше вождем, автором если не только, то в первую очередь «Разгрома» и — дорога ложка к обеду — «Молодой гвардии», начатой романом, а законченной очерком. Не знал его еще и как прекрасного живописца дальневосточной партизанской жизни, как человека широкой души и большой писательской культуры. Наконец, ясным стало утверждение, что он много и плодотворно учился у Толстого. С основательностью настоящего художника не обходил, а шел напролом, показывая все, и — добивался победы. И не приглаживал так, как мы, не «стирал натурализм», а писал жизнь, так, как и я когда-то мечтал писать...