реклама
Бургер менюБургер меню

Янка Брыль – Свои страницы. К творческой автобиографии (страница 7)

18

Снова и снова возвращаюсь к мысли, что в моих записях,— чтобы они звучали по-настоящему,— не хватает связи с ужасами времени, с великой мудростью жизни, что делает нас оптимистами.

«Так он писал, темно и вяло...»

***

«Синяя тетрадь» Казакевича.

Хорошая проза, серьезная, торжественно-строгая, со сдержанным волнением в подтексте, которое местами сильно передается мне, читателю.

***

В Ивацевичах я с трудом нашел улицу, где живет теперь тихий и музыкальный по душе своей Павел Д., когда-то, в плену, красивый парень, хороший товарищ, а теперь хромой, постаревший слесарь, которого я разыскал на работе. Поговорили, а потом мне стало как-то грустно: как бы он не почувствовал что-то вроде того, что чувствуют «тонкие» к «толстым»?..

В Гончарах возле Лиды, в незнакомой красивой деревне, где бушует сиреневый цвет, нашел я Степку Д., тихого, по-белорусски, по-довоенному «трохи культурного» дружка по лагерным баракам.

Странно как-то, с улыбкой думалось: если бы не работа над романом, прошло бы еще немало лет без этих приятных встреч... Каждому, как говорится, свое, только из нашего минувшего «своего» — моя задача — необходимо взять что-то для всех, для жизни.

***

Скоро полночь. Вышел на балкон — такая духота,— загляделся на миганье бесчисленных огоньков, заслушался, как раскричались лягушки — в центре города...

Все бушует, наливается, спешит расти. Не потому ли мне и не пишется? Три у́тра садился за роман и — ни с места.

Но не это хотел записать, пока ходил по улице. И вчера думал, что стоит спросить у самого себя:

Почему я могу — и давно уже — холодно, спокойно, со стороны думать о возможной смерти моих близких, живо представляя эту смерть и не вздрагивая от ужаса? Или я такой выродок, или это — свойство каждого художника? Только теперь вот, когда пишу об этом, вспомнил Коцюбинского — смерть дочурки и слова отца: «Прости, что и теперь я не могу не быть художником».

***

Думал на днях, что очень уж быстро она прошла — моя жизнь... ну, мои сорок пять лет. А теперь очень живо вспомнил детство, пастбище, тупую счастливую летнюю скуку, жару над обглоданным кочкарником... Ах, как много было времени, как оно медленно тянулось!..

***

В дни войны, когда я осенью сорок четвертого приходил из Мира, страшно было смотреть на хаты, страшно было — живому, здоровому — встречаться с бабами, стариками и детьми...

***

Светает. Открыл окно. Щебечет птицами, светит редкими огнями, гудит первыми машинами и перекликается, таинственно и понятно, бессонными голосами с несдержанным, неосторожным девчачьим смехом Хабаровск — город «на том краю света»...

Какой маленькой отсюда кажется наша Беларусь,— со мной, с моей жизнью, с моей писательской судьбой, с моим романом!.. Так думается, и в этом есть своя правда. Однако и неправда это,— малое и большое не в этом. Мне только надо так писать свой роман, чтобы он был понятен, нужен и здесь, и всюду, чтобы он занял свое место в нашем мире, в нашем времени, чтобы он пошел по Земле и из моего дома, и отсюда — из нашего времени, из нашей жизни.

...Солнце еще не взошло. И мне вспоминаются такие утра, такие минуты в прошлом. Скажем, в польском войске, когда я тоже все «уяснял» для самого себя жизнь и свое место в ней. Как я хочу быть нужным в этой высокой, прекрасной жизни! И как много я потратил, еще все трачу и буду тратить сил и времени впустую! И как мало ее — жизни, несколько «быстротечных» лет волнений, отчаяния, вдохновенной работы и ползучей грязи на стыке двух вечностей — до моего рождения и после моей смерти. Смерть... даже и слова этого писать не хочется.

...Читаю стихи Смуула («Дружба народов, № 6), связываю их невольно с его «Ледовой книгой», и хорошо они ложатся на скитания по свету, которыми я люблю дышать, вот как теперь. Надо бывать далеко от дома. Надо быть дома всюду.

***

В каюте монитора, переделанного в плавучий дом отдыха, сидя с директором «Амурстали» за совсем ненужным мне стаканом вина, поздно ночью, слушая его потешное рыбацкое вранье, глядя на его рыбацкие сапоги с щеголевато закатанными голенищами, очень приятно было думать, что это, видно, черта только советского человека — такая вот простота. Директор могучего предприятия, лауреат, депутат, частый гость в Москве, в самых верхах, в прошлом ответственный работник на других заводах страны, и вот — такой простой, скромный человек, от земли, от воды, от труда.

Надо, хорошо быть и самому таким.

И еще одна черта нового человека, что уже надежно укрепилась в нашей действительности. Тихий, скромный труженик Хлебников. Рассказывает мне про нанайцев. «Вот наследие проклятого прошлого — всякие болезни, которые очень трудно искоренить...» С болью говорит, а потом — тепло, совсем естественно: «У меня среди нанайцев есть хорошие друзья». И новую повесть пишет он о белорусах, муже и жене Мартыненко, фельдшере и учительнице, которые отдали жизнь нанайцам, самоотверженно работая в одной из нанайских деревень все свои годы.

***

Выступали с Сергеем Граховским в гараже, перед шоферами строительной автоколонны Николаевска-на-Амуре. Человек пятьдесят грязных и усталых после работы людей, перед которыми было сначала неловко, а потом, как никогда с рабочими, хорошо. Прекрасное, необходимое, как воздух и вода, чувство обязанности быть правдивым, нужным. Распрощались и вышли оттуда в радостном настроении, и поэтому каких-то полчаса спустя, в клубе судоремонтников, я выступал перед большой аудиторией — как в лучшие мои «ораторские» времена, интересно и дельно.

В гостинице, до поздней ночи, собравшись всей нашей группой в одной комнате, говорили-спорили про пустые головы, нечистые сердца и грязные руки в нашей литературной среде.

Теперь болит от недосыпа голова, однако — хорошо. Едем к рыбакам.

***

Говоря с N. о том, что нужно будет многим, с кем встречались, послать свои книги, написать письма, подумал:

Поможем налаживать во всей стране циркуляцию добрых чувств. Как циркуляцию здоровой, молодой крови.

***

В краеведческом музее, где чувствуется дух и культ Арсеньева, записал отличные слова, замеченные под портретом этого, видимо, прекрасного и так постыдно неведомого мне писателя и человека:

«Обследуйте родную землю... Вы наполните свою душу большим чувством любви к родине, волей к действию, вниманием к человеку, вы созреете для того, чтобы служить своему краю...»

***

В лагере над Бирой, где мы выступали, пионеры подарили нам по книге. Мне досталась проза Пушкина.

Зацепился за «Арапа Петра Великого» да так и не оторвался,— снова выпил как свежее. «Проза требует мыслей» — как это здорово прежде всего у него самого!

***

Чудесная степь — зеленое море под жарким небом, Маньчжурия за могучей рекой, а в дымке горизонта — и нашего, и китайского — сопки.

В скромной снаружи мазанке милая полтавчанка Галя с третьим сыночком на руках кормила нас отличной ухой из амуров, а здоровенный председатель колхоза гремел после чарки на солнечном крыльце:

— А мне, хлопцы, не нравится такая ваша езда. День, два побыли б, а так — что ж это за работа?!

***

В Артеме, когда мы осматривали фабрику пианино, подумал, идя по двору, про одного юнца с бородой: «И тут пижоны...» А потом хлопцы, оставшиеся на дворе, сказали мне, что юноша этот, «каб не забыцца роднай мовы», привез сюда из Полоцка... мой двухтомник.

Только пища для самолюбия или, если держать себя за морду, что-то большее в этой моей радости?

***

Раздробленный на все новые и новые десятки и единицы конкретно познаваемых людей, русский народ вырастает в моих глазах сам собою — живо, в целом,— великим. Дальнейшее закрепление того представления, которое с малолетства начала давать мне великая русская литература, прежде всего Толстой с его верой в этот великий народ.

***

Ненасытная жажда нового? Или просто совсем молодая, мальчишеская радость, с какой пишу после даты название нового «пупа земли» — Омск?

Что ж, это — хорошо!

Проснулся в большущем чистом номере гостиницы, где мы, наконец, выспались после всех неполадок вчерашнего двадцатичасового летного дня, вспомнил мою поездку 1937 года в Скидель и Белосток,— запись в блокноте еще на новогрудском вокзальчике узкоколейки, за сорок километров от дома: «Как я люблю тебя, путешествие!..» Тогда подумалось даже, что эта фраза — начало нового произведения (сколько их было, разных начал!), однако же глубокий и волнующий смысл ее так и остался в подтексте. А волнение перекликается с сегодняшним, сигналя, что мы душой не так уж и постарели.

За окном чудесная ранняя тишина, чуть-чуть заметно, как шевелятся на солнце — будто для радостной разминки — листья на деревьях, как по-летнему сыто чирикают воробьи. А дальше — вокруг — тот зеленый, засеянный и в крупную клетку разрисованный лесными полосами простор, которым я вчера любовался из самолета,— простор прежде загадочной для меня, необъятной Сибири... Покуда стояли в аэропорту, я, прогуливаясь по потрескавшемуся от жары чернозему, лежа в сухой траве, смотрел с интересом на большой город на горизонте,— с дымными трубами заводов, с телевизионной вышкой, с залитой солнцем белой грядою домов. И теперь он, Омск, все еще загадочный, потому что вчера мы, после дороги, а перед тем после «ночлега» в сквере хабаровского аэропорта, жадно бросились здесь на чистенькую постель. Загадка — поэтичная, с радостным содержанием: как ты велик, наш родной мир!