18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Яна Дубинянская – Фантастика 2025-127 (страница 224)

18

— Ничего. Просто ответьте, пожалуйста, на вопрос: я еду на гастроли?

— Конечно, едешь.

— И кого я буду там играть?

Главный наконец-то соизволил посмотреть ему в лицо. Коротким брезгливым и слегка удивленным взглядом, будто на дохлую муху, попавшуюся в десерте дорогого ресторана:

— Ты меня спрашиваешь?

Он откинул голову чуть назад, и Спасский понял, что это было начало монолога. Длинного и самозабвенного, словно токование тетерева, какие весь театр вынужденно выслушивал на каждом собрании, не смея пропускать мимо ушей. Все-таки главный обладал некой харизмой, неукротимой внутренней энергией, и сейчас она выплескивалась на одного Спасского, будто пущенный под напором душа Шарко поток содержимого того места, которое они оба только что посетили.

Спасский узнал, что он полное ничтожество и ничто, творческий ноль, но хуже всего даже не это: он — такой, как все. Это из-за таких, как он, общество стремительно теряет остатки духовности, театр перестал быть храмом искусства и на восемьдесят процентов перешел на обслуживание корпоративов и гламурных вечеринок с передаваемыми по рядам бутербродами и постоянным трезвоном мобилок. Спасский лично обвинялся в хохоте зала на трагедиях Шекспира и традиционных минетах на балконе под Островского и Чехова. На его и только его совести был недавний инцидент в одном провинциальном театре со стрельбой по актерам, открытой из ложи сыном местного начальника егерской службы; кстати, всего в девяноста километрах от города, куда их театр отправлялся завтра на гастроли. И после всего этого он, Спасский, еще смеет требовать каких-то ролей? Вместо спасибо за то, что его, профнепригодного алкоголика, в принципе до сих пор держат в труппе?!

Спасский слушал с тупой нарастающей тоской, похожей на зубную боль. Собственно, теперь ему было достаточно одного — чтобы главный сказал ему внятно и прямым текстом: ты, Юра, вообще никуда не едешь. И прийти домой, и распаковать чемодан, и ближайшие две недели совсем ни о чем не думать… Но способность к логике не числилась среди достоинств главного, и выходило, что он, Спасский, едет все равно, неизвестно ради чего и зачем. И не было тут никакой ошибки, была тотальная, всепобеждающая бессмысленность, проросшая длинными гнилыми метастазами во все вокруг. А главный говорил и говорил, и Спасский напряженно вслушивался в его речь, чтобы ни в коем случае не пропустить в ней самого главного — паузы.

И пауза соизволила быть.

…— Сто пятьдесят? — заботливо спросила сердобольная королева.

Он кивнул, машинально приглаживая ладонью волосы, отраженные в зеркале за ее спиной:

— Двести.

(настоящее)

Ермолину холодно. Он подтягивает одеяло к подбородку, поворачивается на бок, поджимает ноги, но холод раскалывает сон, дробит на мелкие кусочки. И еще этот ритмичный, дребезжащий звук. Он может оказаться чем угодно, пытается анализировать сонный мозг, отсчетом последних секунд перед взрывом, например. Ермолин взвивается и открывает глаза.

Окно открыто настежь, тонкая занавеска совершает плавные волнообразные движения. Спасский в синем спортивном костюме, опершись на спинку соседней кровати, отжимается на руках, сотрясая ее целиком, со всеми разболтанными внутри пружинами. Выпрямляется, и жуткий звук, по крайней мере, пропадает.

— Доброе утро! — жизнерадостно говорит Спасский.

— Закрыли б вы, что ли, окно, — ворчит Ермолин. — Который час?

— Половина шестого. Поднимайтесь! На море нельзя долго спать.

В его актерском баритоне зашкаливает нарочитая актерская бодрость. Еще, чего доброго, подойдет и театральным жестом сдернет одеяло. Ермолин выпрастывает руку, нащупывая на стуле футболку и треники. Одежда выстужена до такой степени, что кажется влажной, а может, и в самом деле, оно же черт-те сколько было открыто, это окно, а на дворе наверняка туман.

— Предлагаю вам пробежаться по парку перед рассветом, — говорит Спасский. — Спустимся к морю, а потом вернемся в номер и выпьем кофе, у меня с собой хорошая арабика. От жизни надо получать наслаждение, пока еще есть такая возможность.

Ермолин выгибается дугой, натягивая под одеялом штаны. Встать, первым делом закрыть наглухо оконные створки, а затем корректно и внятно пояснить соседу, что он тут не один. Пускай сам подскакивает в пять утра, совершает свои пробежки и отжимается где-нибудь в парке, но при этом не мешает другому человеку выспаться. Тем более что неизвестно, как долго нам придется вот так — вместе, в тесном стандарте на двоих.

Он надевает футболку, набрасывает сверху спортивную куртку и решительно подходит к окну. Хочется курить. Сильно хочется курить, поэтому демонстративное захлопывание створок Ермолин откладывает. Пачка сигарет в кармане куртки, хорошо бы не отсырели.

— Курите, я подожду, — Спасский сидит на корточках, шнуруя кроссовки. — Вообще удивительно. Вы не задумывались, сколько у нас теперь образовалось свободного времени? И в принципе — свободы.

— Это может кончиться в любой момент, — говорит Ермолин.

— Вот именно. Стоило бы ценить.

За окном действительно туман, рваные белесые полосы вроде следов от зубной пасты, из которых выступают ближайшие деревья с темными пальчатыми листьями и еще нахохленная птица на голой ветке. Там чужая, враждебная территория, пронизанная холодом и сыростью, куда выходить категорически нельзя. Бррр. Ермолин прямо сейчас выпил бы кофе, той самой арабики, которой мефистофельски искушает его Спасский, но просить как-то не очень. А своего у него тут ничего нет, кроме бритвы, зубной щетки и сменных кальсон. И сигареты кончаются; он выпускает струю дыма в окно, в ответ клубам тумана. Туман поглощает ее мгновенно и беззвучно, без малейшего усилия.

— Идемте? — спрашивает Спасский.

Ермолин оборачивается от окна. Полутемный номер с аккуратно застеленной кроватью Спасского и разбросанной его собственной кажется тесным, нежилым, клаустрофобным. Если там, снаружи, можно ожидать всего, чего угодно, кроме хорошего, то оставаться здесь, оставаться одному! — немыслимо ни под каким предлогом. Здесь — тоска, безумие, гибель. Ладно, черт с ним, пробежимся. Зато потом, как мы помним, обещали кофе.

Щелчком отбрасывает окурок. В никуда, в жертву туману.

Они спускаются на первый этаж. Квадратная женщина за стойкой с ключами не реагирует, она сидит, глядя прямо перед собой и свесив руки по краями стула, как если бы в ней кончился вчерашний завод, а сегодня еще не вставили батарейки. Входная дверь заперта, но не на замок, а на громадную, словно железнодорожный костыль, металлическую щеколду. Спасский пытается ее повернуть, но не может. Ермолин помогает.

Снаружи оказывается вовсе не так холодно, как можно было подумать. Ермолин мимолетно смотрит на громоздкий старообразный термометр, висящий на дверном косяке: тринадцать выше нуля. Спасский уже резво сбегает вниз по лестнице и выруливает на дорожку, почти скрытую под слоем палой листвы. Здесь, конечно, никто не убирает, не ухаживает за парком. А когда-то, наверное, было красиво, пансионат высшей категории, только для членов чего-то там, не ниже рангом. Под огромным раздвоенным дубом висит щит с выцветшими пятнами облезлой краски. Ермолин присматривается к выпуклым буквам по нижнему краю: «М…ршрут……ля оздор…вит…ьног… моциона». Моцион так просто не отколупаешь, не убьешь, сидит у нас у всех эта бесполезная привычка где-то ниже мозга, в позвоночнике.

Прижимает локти к бокам и, как пришпоренная лошадь, в несколько уверенных перебежек догоняет Спасского. Тот оборачивается и удовлетворенно кивает на бегу.

Они бегут рядом, корпус в корпус, как лошади. Листья влажно пружинят под ногами.

— Александр Павлович, — подает Спасский свой бархатистый, почти не сбившийся на бегу баритон, — а вот вы как хозяйственник поддерживаете версию насчет синтез-прогрессора? Могло такое произойти?

— Могло, — отзывается Ермолин. — У нас чего угодно… могло прои… зойти. В таких случаях ответ… ственные лица… прежде всего… прячут концы. Мы никогда не узнаем.

— Жаль.

Ермолин пожимает плечами:

— А смысл? Если даже узнать… кто виноват… Что это даст?

— Вы правы. Ничего.

Перед ними открывается море. Жемчужно-серое, подернутое дымкой рассвета. Солнца еще нет, его и не будет, наверное, видно за плотными облаками, но небо на горизонте оранжеватое, как нагревающаяся потихоньку плита.

Вниз, к набережной, ведет шаткая металлическая лестница. Спасский останавливается и делает несколько глубоких вдохов.

— Вот чего бы мне хотелось бы знать, — говорит, отдышавшись, Ермолин, — так это каковы наши теперешние перспективы. Пансионат кто-то курирует, это очевидно. Долго нас держать здесь вряд ли станут, слишком дорого, особенно учитывая масштабы… предстоящих работ по ликвидации последствий.

— Вы думаете, такие работы ведутся?

— А вы всерьез считаете, что все пропало, кроме нас и этого пансионата? Не смешите, Юрий Владиславович. Существуют схемы снабжения. Если у цепочки есть конец, значит, работают и другие звенья. Возможно, плохо работают, возможно, далеко не все. Не удивлюсь, если скоро нас перестанут так роскошно кормить. И отключат свет.

Спасский молчит. После паузы берется за лестничный поручень с налетом ржавчины:

— Идемте к морю.

Они спускаются на набережную. Море, оказывается, вовсе не такое спокойное, как это виделось сверху, на берег с рокотом набегают приличные волны, перекатывая гальку, и чтобы разговаривать, приходится повышать голос.