Йана Бориз – Жирандоль (страница 63)
– Ты в какой дом, балам?[135] – словоохотливый аксакал протянул за папиросой попорченную экземой кисть.
– К Батырхановым. Моя Ак-Ерке здесь войну пережидает.
– А! Так… так… Она вернулась еще прошлым летом.
– Откуда вернулась? – Айбар вгляделся в тыквенную кожу, болячки налипли к ней лоскутами старой газеты. – Возьмите всю пачку, ата[136]. – Он протянул старику полупустую коробку трофейных австрийских.
– Ай, рахмет, балам, уважил шала. – Глаза старика масляно заблестели. – А келин что? Келин пожила у Рахимбая и назад прибежала.
– У… у какого Рахимбая?
– Ты не знаешь разве? Знатный бай, большое стадо. Его сын председателем в «Красном Октябре».
– Как… Каким председателем? Как пожила?
– Так Рахимбай-то овдовел, вот и взял себе молодуху. – Аксакал с удовольствием затянулся, посмотрел на собеседника и осекся: – Твою, что ли, получается?
Айбар промолчал, на глаза наплывали красные полоски, как в госпитале. Услышанное не вмещалось в грубую фронтовую шинель, пришлось ее расстегнуть, подышать морозом. Он протянул руку к старику, взял пачку папирос, закурил новую.
– М-м-м… м-м-м… – Айбар мычал, пытаясь сложить из ярости и разочарования какое-нибудь приличное слово, но таких долго не подворачивалось. Он докурил вторую и наконец выдавил: – А что с Рахимбаем? Почему вернулась-то?
– Так похоронили его прошлым годом. Дети и погнали токал взашей, получается. Пока жив был отец, терпели, а потом – саубол, айналайын[137]. Теперь опять коз доит и конский кизяк собирает… А ты, получается, прямо с фронта? Вот как, балам… – Старик помолчал, докурил папиросу до самого донышка и с сожалением утопил окурок в праздничном снежном колпаке вбитой стоймя жердины. – Ну я пойду? Храни тебя Аллах!
Айбар вручил аксакалу жалкий остаток папирос, прошел до конца улицы и свернул на берег озера. Карта стала планом военной операции, посередине – траншея санного пути, от нее разбегались тропинки окопов, по бокам не лунки, а воронки от снарядов. Он вытащил из вещмешка кисет, сварганил самокрутку. Сейчас крепкая махорка – самое то. Надымив с маленький костер, он повернулся и зашагал назад, нашел домик тещи, обросший ледяными соплями. Под ноги метнулся собачий скулеж. Кулак решительно затарабанил в покосившуюся дверь.
– Япыр-ау![138] – Ак-Ерке застыла на пороге, прикрыв ладошкой рот, выпуклые больные глаза метались по его шинели, не добегая до лица.
Она сильно подурнела, пожелтела, состарилась, ноги враскоряку, как будто неправильно вставленные. Доктор в госпитале наверняка выдал бы диагноз, он любил распыляться про щитовидную железу и гормональный фон.
– Почему ты мне ни строчки не написала? – Айбар не хотел входить.
– Ой-бой, как писать? Ты же знаешь, я не… – Она опустила руки на засаленный халат.
Как объяснить, что вторая зима оказалась в разы голоднее первой, а в начале 1943-го умерла мать и старшая сноха выставила Ак-Ерке на улицу? Как доказать ему, что совеститься можно и до старости, а голодом долго не прожить, поэтому сначала надо думать про пузо, а потом про все остальное? Рахима и сама пошла замуж за серебряную уздечку, так что она бы поняла, не осудила. И супруг должен простить.
– Где Нурали?
– Вырос он. Скоро в школу. – Ак-Ерке посторонилась, приглашая войти в низкие сени, в кислый домашний запах, но он не стал спешить.
– Почему просто не написала, мол, так и так, я ухожу к шалу. Я бы хоть не ехал сюда, не надеялся.
– Шал? Он умер. – Она потупилась, глаза стали совсем больными, вот-вот выпадут на снег, ему под ноги.
– А ты думала, что я умру, да? А ты с ним останешься?
– Айбар, я… я не хотела, не могла написать правду. Не могла! Нас с Нурали ждала лютая смерть! Нам негде было жить! Теперь брат вернулся, он не прогонит, а тогда…
– Так что же не осталась в доме моей матери? В город почему не пошла? Там рабочие общежития, карточки, никто не околевает на дороге.
– Город… Дом твоей матери… Это все для сильных катын, а я простая, мне муж нужен, чтобы заботился.
– А что ты Нурали сказала? Где его отец? Кто такое ему этот шал?
– Не переживай за Нурали. Я его мать, я найду правильные слова. – Она потупилась, и Айбар понял, что сын досыта накормлен враньем. – Твоя мать тоже всю жизнь правду скрывала. Ты вообще сын бая, а она тебе сказки рассказывала, берегла от злых языков. У женщин судьба такая – беречь детей.
– Да? – Его брови удивленно вздернулись.
– Япыр-ау… Я все расскажу: и как мама твоя умирала, и все-все-все… Только заходи.
– Ну-ка расскажи.
Почему-то злиться на нее расхотелось. Слабая, нездоровая и недалекая – что с нее взять? Он прошел в дом, попил чаю, выведал историю Рахимы – и про жизнь, и про своего отца, и про смерть, – приласкал сына, послушал стенания Ак-Ерке про голод и неприкаянность, как будто у других их не было, как будто ей одной досталось шапалаков от войны. Уходя, вполне доброжелательно попрощался:
– Я тебя не виню, ты сама сделала выбор. Прощай и будь здорова.
– А как же?..
– Не виню, но и не люблю. Оставайся как знаешь. – Он развернулся и пошел к калитке, не оглянулся, не повысил голоса. Только зайдя за забор, осторожно кинул, как на пробу: – Через две недели приеду за Нурали, приготовь его.
Как ни странно, совсем не чувствовалось ни боли, ни пустоты. Казалось, чего-то подобного он от нее и ждал. Надо забрать сына и воспитывать самому, вырастить мужиком, отдать учиться. Пусть техникум окончит, а еще лучше – институт. В сумерках он подошел к станции и купил билет в Акмолинск. Снова порадовала степь, на этот раз таинственная, синяя, терявшаяся в глубинах мироздания. Поезд освещал тонкую выгнутую полосу снежной каймы, а дальше – неизвестность. Только точечки звезд обозначали, где начиналось небо. Он ехал к тем, кто ему писал, к Платону и Антонине, к их маленькой Катюшке, названной то ли в честь бабушки, то ли в честь боевого оружия. Он знал, что там ему обрадуются.
Дорога от Акмолинского вокзала до колхоза, который в пятый раз менял название и теперь именовался громким именем Победы, но его по привычке называли Калининским, удивила и обрадовала: широкая, укатанная, оживленная. Айбар помнил, как лошади проваливались в снег по брюхо и жалобно ржали, утомившись в борьбе с льдистой пургой, когда он вез Антонину в больницу, и завывания волков чередовались то ли с прощальными жалобами пурги, то ли с постанываниями страдалицы под меховой полостью. А теперь – яблочко, красавица, керемет, совсем как в Европе.
– Платон-ага, а че… того-самого… дорогу чистят к вам? – Набросился он на хозяина, не дав как следует себя разглядеть, похлопать, подергать за уши.
– Ну да, такая акробатика, трактор ходит и чистит. Машин же много отправляем, у нас и ферма, и элеватор, и склады механические.
– Так… так вы ж на ровном месте этот колхоз начали. – Айбар прокручивал в памяти рассказы старожилов, как они приехали в степь, как обживались. Нынче не верилось, что все это правда.
– Ну не, почему ж на ровном месте? – ухмыльнулся Платон. – Все же шесть юрт туточки стояло. – Он потер руки и полез в мудреный шкафчик под окном, вделанный прямо в стену, да еще и с дырочками наружу, для холода. Оттуда появились соленья, масло, самогон.
– Помянем, – глухо сказал Айбар и выпил.
Тоня всхлипнула, а Катюха в тишине отдавала команды подаренной ей трофейной кукле немецкого фарфора, круглощекой, с нежным румянцем и розовыми пальчиками, каждый из которых заканчивался аккуратным ноготком. На кукле красовалось длинное кружевное платье, в каких ходили барышни до революции. Айбар никогда прежде такой красоты не встречал, даже не предполагал, что кто-то не ленился так ухищряться для детской забавы, вот и не удержался, выменял на тушенку. Он знал, что для Сенцовых нет ничего важнее Катюшиной радости. Им тоже достались кое-какие сувениры: серебряные ложки-вилки с кудрявыми подстаканниками, кусок отменного сукна и духи. Последние вообще-то предназначались Ак-Ерке, но в связи с открывшейся диспозицией быстро сменили пункт назначения.
Долгие разговоры катались вокруг войны, не попадая в цель. За сердечной беседой не заметили, как прокукарекали первые петухи.
– Я, пожалуй, на завод пойду. – Айбар потянулся, расправляя затекшие плечи.
Платон замер, неодобрительно покосился:
– Что вас всех к железу-то тянет? Что вы его есть будете, что ли?
– Рабочим хочу… того-самого… и в техникум вечерний…
– Тс-с… Ты посмотри, Платоша, какой он просвещенный-то стал. – Тоня накрыла своей рукой мужнюю. – Совсем не тот паренек, что уходил отсюда. Ты не держи его. Пусть. Дай Господь тебе счастья, Айбарушка, несчастья уже ты хлебнул на своем веку.
Сенцов молча согласился с женой. Ладно, если тянет в город, то пусть идет. Хотя и здесь ему рады, ждали как своего, как сына, оставшегося где-то под Орлом. Через два дня Айбар уже получил койку в общежитии и место на заводе станкостроения, где во время войны выпекали минометы и фугасы, а теперь снова собирались изготавливать мирное, безопасное из того же самого железа, на том же угле. Завод назад не поедет, невыгодно. Он останется здесь, а в Мелитополе построят новый. Так решила партия. Начальник цеха, совсем седой Лев Абрамыч, коротко махнул в сторону бесцветной бабы, и она стала учить ремеслу токаря. Привычные к металлу и к командам руки слушались исправно, чутко ловили такт станка. Изголодавшаяся по настоящей науке голова кидалась осваивать кучи нового, непонятного, но интересного, выныривала среди незнакомых терминов и с удивлением возвращалась назад: доучивать, дочитывать, допрашивать.