Йана Бориз – Жирандоль (страница 41)
Остаться в почти тринадцать сиротой – нередкая участь в свирепые времена, а вот остаться с младенцем графского корня среди пролетарского бунта, с напуганными стариками в запущенном поместье – это уже испытание не для изнеженного недоросля, не для выкормыша лакированных салонов и фарфоровых сервизов. Поэтому Инессе пришлось стремительно повзрослеть.
Пять, восемь, тринадцать… Вилок значительно меньше, чем ложек. На всех не хватит… Что ж, придется чередовать: одному гостю вилку, другому – ложку. Она перегнулась через раскрытое окно, достала с натянутой вдоль карниза веревки чистую тряпицу и начала натирать свою добычу, собранную по всем комнатам шумного и веселого общежития. Где-то глубоко-глубоко на дне сундука у Инессы лежала завернутая в старую табачную обертку серебряная ложечка с фамильным вензелем графа Шевелева – перечеркнутая стрелой буква «ш». Вместе с ней хранилась запрятанная в воспоминания одинокая сережка-жирандоль: ажурная сердцевина скалилась шипами во все стороны, один камешек покрупнее по центру и три по краям, шипастые, с хищными ртами висюльки, в каждую вставлено по камню сикось-накось, с издевательской небрежностью. Если перевернуть серьгу, она напоминала желто-синего клыкастого льва. Матушка Анастасия Яковлевна не любила распространяться, откуда у нее сапфировый гарнитур, но бабушка нашептала, что это подарок несостоявшегося жениха, совсем юнца, разбившегося насмерть на каких-то дурацких скачках. То ли по шестнадцать им было, то ли еще меньше, но чувства вспыхнули, наделав шуму в обеих семьях. Когда жених Anastasie погиб, его мать принесла сапфировый гарнитур, мол, на память, больше все равно дарить некому, и бабушка позволила принять. История забылась, ее заслонили важные кринолины светских балов, Шевелевские успехи, заграничные поездки. А гарнитурчик напоминал о неслучившемся, кривой синий глазок издевательски сверкал, как будто грозил оскалом завитушек.
За десяток лет, с 1918-го по 1928-й, Инессе Шевелевой приходилось много и добросовестно голодать, но ни разу она не заикалась продать жалкие крохи материнских украшений: жирандоль, нательный крестик, перстенек с янтарем и обручальное кольцо. И даже серебряную ложечку с графским вензелем, хоть эта вещь и пугала ее своей причастностью к запрещенному, грубо перечеркнутому прошлому.
Прямая спина – единственное наследство, которого не стоило стыдиться. Сначала домашняя гувернантка, потом наставницы в гимназии строго спрашивали с дворянских дочек за осанку, поэтому своей спиной Инесса могла бы гордиться… если бы не боялась. Страха ей тоже досталось полновесной оплеухой. Бабушка учила молчать, глотать слова и обиду, напрочь забыть происхождение и титул. Сперва Инесса не понимала, не умела забывать, потом научилась и стала бояться пуще всех, даже сильнее самой баронессы. Она прикусывала непоседливый язычок, болтая с подружками в новой, простонародной школе в Федоровском посаде, старательно коверкала французский язык и хорошие манеры, пугалась и краснела от случайно вылетевшего merci. Однажды, когда голод совсем крепко ударил под дых, бабушка разжилась домашней пастилой – душистой радостью из забытого довоенного мира. Из гостиной съехало пианино, зато на кухне ненадолго появился запах самых настоящих щей, куриной лапши и темно-бордовая тягучая пастила, которую можно намазывать на сухарь, превращая его в самый настоящий десерт, а можно смаковать вприкуску с жидким чаем или просто кипятком. Уютная сливовая кислинка медленно растворялась на языке, по капельке протекала внутрь, желудок счастливо замирал, не веря, что такое чудо еще сохранилось в жестоком наружном мире. Конечно, Инеска взяла в школу тоненький ломоть хлеба, экономно сбрызнутый пастилой. Каждый ученик приносил с собой что-нибудь погрызть, и никто не попрошайничал: голод дисциплинировал всех от мала до велика. На переменке она осторожно вытащила чистую фланельку, развернула, оттуда извлекла сложенную вчетверо газетную полоску и уже из нее – как тщательно укрытое сокровище – бутерброд из двух частей, предусмотрительно склеенных лицом к лицу, чтобы пастила не прилипла к обертке, не затерялась среди газетных строчек. Сзади бабахнуло окно: рассохшиеся створки не выдержали натиска штормового весеннего ветра. Ойкнула учительница с седыми буклями, проворная Глашка метнулась к распахнувшейся дыре, откуда били крошечными фонтанчиками первые струи дождя. Инесса не успела увернуться, целеустремленное плечо ткнуло ее в лопатку, выбило из-под ног равновесие, разлепленные кусочки хлеба выпрыгнули из рук и бросились врассыпную. Бамс! Окно захлопнулось, доживающие свой век створки согласились еще немного послужить. Хлеб, скудно помазанный сладким чудом, валялся лицом вниз на грязном полу.
– Ой! – Глашка смотрела круглыми жалостливыми глазами. Стекло безнадежно треснуло и грозило вот-вот ввалиться в класс.
– Я… я помогу, – очнулась Инесса.
– Нет, тут не поможешь, – вмешалась учительница, – мы заклеим бумагой, и окно продержится… до лета… может быть.
– Ой! – Глашка смотрела не на окно, а на хлеб под ногами.
– Ты… окно спасла, ты молодец. – У Инессы опасно заблестели глаза, в горле запершило от подкравшихся рыданий.
Так часто случалось с ней от испуга или огорчения, старый доктор – бабушкин приятель – говорил, что это следы пережитого потрясения, это страх, горечь, что надо не скрывать всю эту мерзость, а плакать, выливать наружу гнет и тоску. Но реветь при всех она не умела и боялась, поэтому ком в горле только твердел, коксовался и бугрился шипами, не находя выхода.
– Ты подбери хлеб-то, это ничего. Моя мамка говорит, что от грязи еще никто не умирал. – Глашка неумело погладила ее по плечу, не отводя взгляда от кусочков, поблескивавших прозрачным малиновым.
– Как это не умирал? – У Инессы от удивления даже высохли слезы. – А холера, дизентерия, тиф, желтуха? Это же все болезни от грязи.
– Ну, ты все равно скушай, вот какая худющая. – Они стояли рядом, плечом к плечу. Глашка была даже худее Инессы; широкие крестьянские кости торчали из рукавов, обтянутые серой кожей, а вылинявшее платье болталось, как на жердине. Инесса подняла свой завтрак, печально посмотрела на налипшие песчинки.
– Н-нет. Извини, я не могу.
– Ну хочешь, я съем? А тебе свой сухарь отдам? С солью, м-м-м… – Глаша закатила глаза, изображая экстаз, непременно воспоследующий от вкушения сухарика.
– Merci, я не голодна. – Графская дочь привычно присела, но тут же спохватилась, закашлялась, в горле снова засвербило.
– Да ладно! Ты чего? Вот, держи. – Глашка схватила свою холщовую сумку, вытряхнула содержимое на стол: среди обломанных карандашей чернела горбушка.
– Нет, спасибо. Правда, я не хочу. – Инесса улыбнулась, голод и в самом деле отступил. Она протянула подружке оба хлебца, стыдливо пытаясь отвернуть их испачканные лица.
– Ну как знаешь, царевна. – Крупная шершавая рука с опаской взяла первый кусок, второпях подула, будто это могло убрать грязь, и осторожно надкусила: – М-м-м, какая вкуснятина! Никогда в жизни не пробовала такого.
– Врешь, – засомневалась Инесса.
– Вот те корень! У нас в доме только сахарные головы бывают… бывали раньше. А это… это же песня про любовь!
Обе девчонки засмеялись от несуразного сравнения.
– На, и второй жуй, раз вкусно тебе.
Да, Инесса не смогла научиться есть с пола, не обращать внимания на слова-калеки, летевшие с соседних парт, на сопли, утираемые сальным рукавом или вовсе пальцами. Бабушка требовала забыть французский, спрятала на антресоли книги на иностранных языках. Требовательный призыв «говори по-русски» стал девизом дома, над чем они с дедом часто смеялись. А сама иногда беззастенчиво роняла:
– Сette femme me rend fou[37], – про приходящую молочницу, или: – Il n'y a pas de bonne fête sans lendemain[38], – про деда с его склонностью к недобродившей бражке, или: – Ami de tous, ami de personne[39], – про власть.
Самая тяжелая работа происходила в одиночестве: Инесса упорно и старательно забывала свое прошлое, ласковый голос отца, теплые губы матери, подарки под рождественской елкой, катания в санях по набережной и блестящие золочеными обрезами шеренги книг. Она забывала, как надо выбирать блюда за обедом, как снимать шляпку с лентами, как одеваться на прогулку, а как – в гости. И как раскладывать приборы за столом тоже почти забыла, все равно их недоставало всем приглашенным на свадьбу в советское общежитие. Ладно, одному достанется ложка, а другому – вилка, не страшно.
С тарелками дела обстояли еще хуже: побитые, облупленные, жестяные, деревянные и глиняные. Чего только не натащили сердобольные девчонки из нескончаемых запасников! Кажется, скажи им найти слона, они и тут не растеряются. Удивительный все-таки русский народ: его бьют, ломают через колено все кому не лень, а из глаз не пропадает доверчивое счастье, как будто детство никогда не закончится, будет приносить подарки и подкладывать под тощую, набитую пустой соломой подушку.
Бабушка скончалась, когда Инессе исполнилось восемнадцать, а Агнессе шесть. Дед пережил ее на полгода. Из прислуги к тому времени уже никого не осталось, поэтому две тщедушные мадемуазельки с возмутительно хорошими манерами вернулись с кладбища в опустевший деревянный дом, разложили по скрипучим шкафам стариковский скарб и пошли пешком в Петроград – город, которого на новых картах уже не встречалось: его место занял Ленинград. Перед тем как запереть калитку, они напоследок обнялись под старой вишней. Назойливое лето заползало гнусом за шиворот, норовило пролезть под веко, чтобы вылиться слезами вперемешку с непрожитым горем. Свежий лесной аромат не справлялся с застрявшим в носу запахом ладана и сладковатым душком мертвечины. Плохо, все ужасно плохо и беспросветно. Надо заботиться о сестренке, о себе, строить будущее в стране равных возможностей и необжитых прелестей. Но как? Остался позади Федоров посад со стройными теремами в тесьме резных ставен, с тихими улочками, где кошки требовательно ластились к детворе, а заборы устало обвисали под гирляндами хмеля. Впереди могучий город – колыбель революции. Там, на берегу несерьезной Мойки до сих пор стоял их отчий дом, где мама и папа целовали Инессу в натертые докрасна морозом щеки и без умолку смеялись, там раньше жило счастье, а теперь какой-то железнодорожный комитет. Попутная телега довезла до станции, лошадь печально вздохнула на перроне и этим то ли всхлипом, то ли всхрапом захлопнула увлекательную книжку приключений про детство. Вонючий вагон с пьяными матросами открыл обложку нового романа: без картинок и без смеха, зато про любовь.