Вячеслав Каликинский – Легионер. Книга вторая (страница 16)
Но тюрьма, как известно, секретов не знает, да и не признает. Арестанты почувствовали дух грядущих в их жизни перемен еще во время завтрака: к традиционной каше были добавлены «неположенные» луковица и немного сахара. Кинулись к дежурному надзирателю, многозначительно крутящему усы в дверях.
– Что? Что, господин начальник? Ваш-бродь, не томите! Сегодня, что ли?
– А ну, осади назад, не смерди! Что – «сегодня»? Чего всполошились, варнаки? – строжился надзиратель, однако традиционную витиеватую ругань на сей раз не прибавил.
И даже «холодной» не пригрозил! Арестанты многозначительно переглядывались: все признаки скорых перемен были налицо! Тюремное начальство, обычно не скупившееся на ругань, зуботычины и карцер, накануне этапа обычно смирнело, стараясь ничем не спровоцировать напоследок малопредсказуемую массу арестантов. И лук с сахаром! Сахар в тюрьме обычно давали по большим праздникам, лук же, да тем паче ранней весной, и вовсе был невиданной роскошью.
Этап… Этап? Этап! – шелестело и гудело в камерах пересыльной тюрьмы. И хотя надзиратель не сказал про это ни слова, тюрьма вывод для себя сделала!
Занаряженные с утра на мытье полов в канцелярию арестанты едва не побежали выполнять ненавистную обычно работу – тоже без обычной ругани и сетований на судьбину. Тюрьма затаилась, ожидая от них новостей.
И дождалась! Вернувшиеся поломои, державшие сегодня ушки на макушке бдительнее обычного, донесли: в тюрьму вызваны цирюльник, доктор и кузнец. Кашевары получили распоряжение сделать на обед лишнюю закладку для вызванной местной воинской команды. И вообще все в канцелярии тюрьмы «бегали как посоленные» – попадающимся же то и дело арестантам из хозобслуги при этом не грубили. Начальник даже распорядился выпустить из карцеров проштрафившихся накануне бузотеров.
Все было ясно: этап! Сегодня!
Ближе к обеду старосты камер получили распоряжение составить и подать списки немощных и больных, если таковые имеются.
Полковник Жиляков, заразившийся общим настроением, подсел к Ландсбергу. Он давно уже слезно попросил у Карла прощения за свое поведение, и теперь не называл его иначе, как «господин прапорщик», «барон» или «мой юный друг».
Произошло это вскоре после того, как начальник тюрьмы Ерофеев, выполняя данное Ландсбергу слово, исхлопотал у высокого начальства из Главного тюремного управления разрешение на свидание старика с родственниками. Супруга Жилякова и его племянник, штабс-капитан одного из расквартированных в Северной столице полков, лишь подтвердили старику то, что тюрьма знала и без того: его сын-гимназист пал не от пули жандарма, а от рук своих же «товарищей». Вернее – от руки руководителя революционной тройки боевиков, побоявшегося, что раненый юноша может выдать соратников.
Вскоре после суда над Жиляковым-старшим где-то на конспиративной квартире под Петербургом была арестована целая группа боевиков-революционеров. В их числе оказался и тот самый руководитель тройки, известный под кличкой Рябой. Жандармы умели работать с арестованными – тем паче с теми, кто особенным умом не блистал. Рябой оказался как раз из таковых. К тому же после расправы с Жиляковым-младшим Рябой не скрывал от товарищей сего факта своей «революционной решительности» и убеждал единомышленников в аналогичных случаях поступать так же, как он – то есть оставлять врагам только трупы! Мертвый не выдаст… Словно в насмешку судьбы, товарищи Рябого на допросах подробно рассказали про сию решительность своего лидера.
Получив эту информацию, жандармский следователь насел на Рябого. Тем паче Корпус был заинтересован в том, чтобы смыть со своего мундира незаслуженное в данном случае пятно. Рябого без особых стараний сумели убедить признаться в убийстве гимназиста на следствии и во время суда, а также громогласно, при публике, объявить, что этим убийством террористы рассчитывали добыть сразу двух зайцев. То есть избежать возможной выдачи мальчишкой товарищей и привлечь на сторону революции его отца. Здесь в планах Рябого, правда, вышла небольшая промашка: сраженный горем Жиляков-старший самолично расправился с жандармом, однако в тюрьме выяснилось, что он совершенно не разделял идеи бунтовщиков, и сотрудничать с ними в какой бы то ни было форме отказался.
– Вы только представьте себе, барон! – горячась, рассказывал Жиляков Ландсбергу после состоявшегося примирения. – Явились ко мне сразу после того злосчастного налета, впятером. Двух или трех я в нашем доме раньше видел. И объявляют: сынка-де вашего жандарм подстрелил. Супруга – в обморок, я и сам близок к тому же, растерялся. Не знаю – что делать? Бежать – но куда? А этот, главарь ихний, не нашел другого времени, подлец, чтобы агитацию свою развести. Держитесь, мол, господин полковник! Ваш сын пострадал за народ, за правое дело, им надо гордиться, мол! Я спрашиваю – где тело-то искать? В полиции, по больницам, или как? А он, этот Рябой, который самолично моего Володеньку, как собаку, пристрелил, еще и утешает: крепитесь, г-н Жиляков! Поскольку ваш сын и наш боевой товарищ умер от жандармской пули – мы, мол, им отомстим. Да-с… Понимаете ли, барон – у меня сердце разрывается, жена без чувств на полу лежит – а он свое гнет. Справки насчет тела, мол, наведете в полиции. Да она и сама к вам заявится скоро. Спасите, мол, нас – в память о вашем сыне! Просит дать ему записку к моей прислуге дачной – у меня дачка в Парголово небольшая была. Дайте, говорит, записку, чтобы мы несколько дней там пересидели.
Ландсберг слушал старика со смесью сострадания, брезгливости и негодования. Он понимал: полковнику надо высказаться, излить душу. А Жиляков, вспоминая какие-то малозначительные детали, рассказывал дальше. Совершенно потеряв голову и желая побыстрее отделаться от посетителей, он черкнул распоряжение дачной прислуге принять «господ студентов». Те моментально исчезли, не соизволив даже зайти к жившему по соседству врачу, пригласить того к супруге Жилякова, хотя и пообещали. Пришлось посылать денщика – сначала к доктору, потом за племянником.
Доктор, приведя немолодую женщину в чувства, дал какие-то успокаивающие капли и старику. Едва оправившись, тот собрался было ехать на розыски тела сына в участок, но жандармы появились в доме сами, как и предсказывали «соратники» сына. Они утверждали, что жандармский офицер только ранил подростка, и на его глазах кто-то из террористов, вернувшись, добил того выстрелом в упор и затем скрылся.
Этому Жиляков, разумеется, не поверил – будучи «вполне подготовлен» визитом террористов. Старого полковника повезли на опознание тела сына, и он, уходя из дома, прихватил свой армейский револьвер.
Дав старику поплакать над телом сына, жандармские чины предложили полковнику отвезти его на квартиру, отложив допрос до утра. Все по-прежнему в один голос утверждали, что раненого Володю застрелил кто-то из террористов, обещали представить свидетелей перестрелки. Но Жиляков-старший потребовал представить ему жандарма, который стрелял в сына – якобы желая самолично убедиться в его невиновности. Поколебавшись, начальство дало Жилякову такую возможность.
– Понимаете, барон, я ведь поначалу и не думал никого убивать. Просто хотел посмотреть в глаза человеку, который стрелял в моего сына! Покайся он, поведи себя как-то по-другому – вряд ли я поднял бы на представителя власти руку. Христианин, как никак! А тот жандармский офицер, как я теперь понимаю, и сам испуганный случившимся, начал на меня кричать. Стыдить начал! Полковник, мол, дворянин – а кого вырастил?! Бандита и убийцу – это мой-то Володинька бандит и убийца?! Я спрашиваю – видел ли он, что перед ним почти ребенок? А он мне: ребенок с бомбой для меня – террорист! Ну, я и не выдержал. Выхватил револьвер и весь барабан ему в грудь выпустил.
Потом, когда старика схватили и обезоружили, он бился в истерике. Обещал, пока жив, расправляться со всей «жандармской сволочью». Сгоряча и назло «палачам» подписал признание, что разделял революционные убеждения сына и его товарищей.
– И пошло-поехало! – вздохнул Жиляков. – Меня, разумеется, арестовали, посадили в Равелин Петропавловской крепости, к политическим. Те поначалу приняли как родного, начали в «свою веру» обращать. Суд потом… Спасибо, следователь все-таки не поверил в то, что я мог быть «матерым террористом». И в суд он направил свое особое мнение. Но все равно – каторга. Да-с, барон… Вы-то еще молоды, у вас есть шанс выжить и вернуться к нормальной жизни. А мой возраст, увы, говорит в пользу того, что я и помру там!
– Напрасно вы меня утешаете, господин полковник! – грустно улыбался Ландсберг. – С каторги людьми не возвращаются. Это – каинова печать, на всю жизнь – даже если меня не зарежут иваны. Если не засыплет где-нибудь в штольне. Мое существование, увы, бессмысленно! Видите – чтобы выжить здесь, чтобы не сдохнуть под нарами, я пытаюсь стать на одну доску со всякой швалью. И часто думаю – а зачем? Зачем жить?
– Вы молодцы, мой друг, в вашем возрасте жить – это такое естественное желание! Зачем же себя им укорять?
– Между нами, господин полковник, целая пропасть. Вы были правы, между прочим, когда в первый день, узнав меня, отказались подать мне руку. Знаете, господин полковник…