Вячеслав Гот – Маньяк-некромант (страница 4)
Он посмотрел на часы. Полшестого утра. Впереди долгий день.
– Выставляй оцепление шире, – приказал он. – Прочешите лес в радиусе километра. Может, найдем место, где он её раздевал. И поднимите всё, что есть по Вознесенской. Круг общения, работа, хобби, враги. Мне нужно знать, почему он выбрал именно её.
– Думаешь, они были знакомы?
– Не знаю. – Громов покачал головой. – Но он знает о них что-то, чего не знаем мы. Он читает их жизни, как открытую книгу. А потом закрывает. Навсегда.
Он пошел к машине, но на полпути остановился, обернулся на поляну, на тело в дорогом пальто, на руки, сложенные в последнем жесте покоя.
Студентка. Профессор.
Филолог. Историк.
Книги. Память.
Что дальше? Кто следующий?
И главное – зачем ему это? Что он ищет в мертвых?
Громов сел в машину, захлопнул дверцу и долго сидел, глядя в одну точку. Где-то в лесу крикнула птица. Туман окончательно рассеялся, открывая холодное, равнодушное небо.
Второй труп за неделю.
И это только начало.
Глава 4. Темная комната
Ему было семь лет.
Он не помнил, когда это началось – возможно, всегда. Но первый раз, когда он осознал это отчетливо, случился зимой, в декабре, за три дня до Нового года.
Бабушка умирала.
Она лежала в маленькой комнате, которая называлась «бабушкиной», хотя в их двухкомнатной хрущевке это была просто проходная комната с окном во двор. Рак. Взрослые говорили это слово шепотом, но он все равно слышал. Рак съедал её изнутри медленно, но верно, и теперь она была похожа не на ту бабушку, которая пекла пирожки с капустой и рассказывала сказки про Ивана-дурака, а на восковую куклу, которая еще дышала.
Мать сказала: «Сиди здесь. Если что – позови».
И оставила его одного.
Это была не жестокость. Просто мать устала. Она ухаживала за бабушкой полгода, не спала ночами, вкалывала на двух работах, и иногда ей нужно было просто выйти во двор, подышать, не слышать этого хриплого дыхания.
Он остался.
Комната была темной. Шторы задернуты – бабушка не выносила яркий свет, говорила, что он режет глаза. Горел только маленький ночник на тумбочке, старый, керамический, в виде гриба. Красноватый свет падал на лицо бабушки, и оно казалось… чужим.
Сначала ему было страшно.
Он боялся, что она умрет прямо сейчас, пока он здесь. Боялся, что придется звать маму, а мама будет ругаться, что он не уследил. Боялся самого слова «смерть», которое витало в комнате, как запах лекарств и чего-то еще – сладковатого, тошнотворного, отчего хотелось зажать нос.
Он сидел на стуле, вжав голову в плечи, смотрел в пол и считал про себя до тысячи. Пятьсот тридцать два. Пятьсот тридцать три. Дыхание бабушки было неровным – то тихое, почти неслышное, то вдруг громкое, с хрипом, от которого подпрыгивало сердце.
На счете «восемьсот сорок один» он поднял глаза.
И увидел.
Свет от ночника падал на бабушкино лицо под таким углом, что морщины исчезли. Кожа казалась гладкой, почти детской. Глаза закрыты, рот чуть приоткрыт. И в этом свете, в этой тишине, она вдруг перестала быть умирающей старухой.
Она стала кем-то другим. Кем-то, кто уже ушел, но оставил здесь свое отражение.
Он замер.
Страх ушел. Вместо него пришло странное, щекочущее чувство, похожее на то, когда находишь спрятанную родителями конфету и понимаешь, что никто не видит. Тайна. Его личная тайна.
Он медленно поднялся со стула, подошел ближе. Бабушка не шевелилась, но дышала – хрипло, тяжело. Он смотрел на её лицо, и ему казалось, что он видит два слоя реальности. Один – здесь, сейчас, больная старуха, которая скоро умрет. И второй – там, в игре света и тени, красивая женщина, которой она была когда-то, или та, кем станет после смерти.
Он протянул руку и чуть поправил абажур. Луч сместился. Лицо изменилось. Исчезла мягкость, появились впадины, тени залегли глубже. Теперь она выглядела как ведьма из сказки.
Ещё движение. Ещё.
Он играл со светом, как с кистью, и лицо бабушки менялось, оживало, умирало снова, становилось молодым, старым, красивым, страшным. Это завораживало. Это было важнее, чем страх, важнее, чем смерть.
Он не заметил, как пришла мать.
– Ты чего? – спросила она с порога. Голос усталый, безразличный.
Он вздрогнул, отдернул руку.
– Ничего. Смотрю.
Мать подошла к кровати, потрогала лоб бабушки, поправила одеяло. Не обратила внимания на лампу. Не увидела того, что видел он.
– Иди ешь. Я посижу.
Он вышел из комнаты, но в голове крутилось одно: она не видит. Никто не видит. Только он.
Бабушка умерла через три дня.
Когда он зашел в комнату проститься, тело уже обмыли, одели, положили на кровать ровно, руки сложили на груди. Мать и тетка суетились вокруг, плакали, говорили что-то про «царствие небесное». Он стоял в углу и смотрел.
Свет падал из окна – серый, зимний, безжалостный. Он убивал всё. Лицо бабушки было плоским, мертвым по-настоящему, без той тайны, которую он видел тогда, ночью. Тени не играли. Не было магии.
Ему стало горько. Почти обидно.
Он подошел к окну и задернул штору. Комната погрузилась в полумрак. Мать обернулась:
– Ты что?
– Слишком светло, – сказал он.
Она не поняла. Но он уже не смотрел на неё. Он смотрел на бабушку. В полумраке, в отраженном свете с коридора, её лицо снова обрело жизнь. Ту самую, последнюю, настоящую.
Тогда он впервые понял: смерть – это не конец. Это начало другой жизни. Жизни в памяти. Но память нужно уметь сохранить. Нужно уметь поймать тот единственный угол света, то единственное положение тела, ту единственную эмоцию, которая останется навсегда.
Он не плакал на похоронах. Мать шептала соседкам: «Внук сильно переживает, даже слез нет». А он просто смотрел, как гроб опускают в землю, и думал о другом: о том, что теперь у него есть тайна. Искусство, о котором никто не знает.
Прошли годы.
Он вырос, закончил школу, институт, получил хорошую работу. Никто не знал, что по ночам он иногда включает старый ночник в виде гриба, садится в кресло и смотрит на пустую стену. Вспоминает.
Ищет тот самый угол света.
А потом, много лет спустя, он встретил её. Девушку в парке. Она сидела на скамейке, плакала, и свет фонаря падал на её лицо так же, как тогда, в детстве, на бабушкино. То же сочетание боли и красоты. Та же уязвимость. Та же приглашение.
Он подошел.
Он не планировал убивать. Он просто хотел поговорить. Хотел сказать ей, что она красива, даже когда плачет, что свет делает её лицо живым, настоящим, вечным.
Но она испугалась. Захотела уйти. И тогда он понял: нельзя отпускать. Нельзя терять этот свет. Нельзя, чтобы он исчез навсегда.
Он не помнил, как это случилось. Просто момент – и её тело обмякло у него на руках. Сердце остановилось от страха. От его близости. От того, как он смотрел на неё.
Он не испугался. Не побежал. Он остался.
И впервые за тридцать лет сделал то, что хотел сделать с детства.
Он поправил её голову. Уложил волосы. Протер лицо от слез. И стал ждать, когда свет луны упадет так, чтобы она снова стала живой.
Это длилось час. Или два. Он не считал время.