реклама
Бургер менюБургер меню

Всеволод Шимов – Новые марсианские хроники (страница 4)

18

Проблема заключалась в том, что, обнаружив чужую деятельность в Солнечной системе, они не могли понять ее смысл. Они видели сигналы, но были не в состоянии их расшифровать. Сигналы были не просто очень хитро зашифрованы и не читались земной аппаратурой – казалось, их намеренно пытались сделать незаметными, растворить в «белом шуме» космоса.

Нужен был приёмник, чтобы расшифровать таинственные сигналы. Построить такой приёмник усилиями их скромной лаборатории было невозможно. Нужно было задействовать другие подразделения, а для этого нужна была санкция Москвы. Бурцев, понимая, что рыба гниёт с головы, решил действовать неформально, подключив весь свой авторитет и обширные связи. В итоге где-то за полтора месяца до его смерти чертежи приёмника, не засвеченные ни в каких официальных отчетностях и базах данных, были у них в распоряжении.

Таким образом, Соловейчик был в шаге от того, чтобы узнать, что же скрывается за загадочными сигналами, невидимой сетью опутавшими половину Солнечной системы. Все необходимые материалы и оборудование для постройки приёмника в городке имелись. Однако, глядя на творящуюся вокруг вакханалию грабежа, Соловейчик понял – надо спешить.

Построить приёмник, пусть и не очень мощный, он сможет и самостоятельно. Он, конечно, не «добьёт» до Сатурна и даже до Марса, но понять, что происходит на Луне, с его помощью будет вполне можно. А там, скорее всего, станет понятно, что творится и во всей остальной Солнечной системе. Получив необходимое знание, он решит, что с ним делать. Может, продать тем же американцам за очень большие деньги. А может, это будет такая информация, которую вообще никому нельзя показывать и вообще будет лучше о ней забыть и не вспоминать. Кто знает?

Вскоре по железной дороге на запад отправился еще один контейнер. Но шёл он не в Прибалтику, а в Белоруссию. По документам грузом значился лом, а по факту это было оборудование для постройки приёмника. Вслед за контейнером в путь двинулся и Соловейчик. Он покидал бывший закрытый городок, в котором провёл лучшие годы своей жизни. Городок, заметаемый северными метелями, разграбляемый и пустеющий…

В Минск Соловейчик возвращался с тяжелым сердцем. Он не любил город, в котором родился и вырос. Минск напоминал ему то ли грубо нарезанный невкусный винегрет, то ли пиджак, неладно скроенный из плохо сочетающихся кусков материи. Центр города представлял собой натужно помпезный послевоенный сталинский ансамбль, тяжелый и давящий, на задворках которого ютились жалкие остатки по провинциальному скудной дореволюционной застройки. Дальше начинался хаос хрущевско-брежневских бетонных громад, почти деревенских хат частного сектора, бараков, гаражей, промзон, складов, проплешин еще не застроенных пустырей… Градостроители попытались заключить всю эту неудобоваримую смесь в строгую радиально-кольцевую планировку, но гармонии от этого не прибавилось. В принципе, всё это мало отличалось от картины любого советского областного центра средней руки – если бы не потуги на столичность и статусность. Потуги, от которых общий провинциализм происходящего бил в глаза ещё больше. Добавьте к этому промозглые балтийские ветра, вечно дующие над городом – и общая безрадостная картина сложится окончательно.

Минск встретил Соловейчика в своём духе – низким и беспросветным оттепельным небом, раскисшей грязью пополам с набухшим посеревшим снегом во дворах, туманной взвесью в воздухе – атмосферная влага с городскими выбросами и испарениями…

Родительская квартира была пуста и неуютна. Это была не та привычная тесная хрущевка, из которой Соловейчик укатил когда-то в свой удивительный «почтовый ящик» по зову профессора Бурцева. Необычная двухъярусная планировка, просторные комнаты – не избалованному бытовым комфортом советскому человеку это показалось бы сказкой. Дом с привилегиями, в самом центре, с видом на реку… Утлую речушку, протекающую через Минск, для солидности расширили в небольшое и по-своему живописное водохранилище, как раз напротив нового жилища Соловейчика. Казалось бы, живи да радуйся…

Но радоваться не хотелось. Мать постарела и опустилась, не следила ни за собой, ни за домом. С порога в нос Соловейчику ударил тяжелый старческий дух. За мутными тусклыми окнами угадывалась река, вся в оспинах подтаявшего льда. Ощущение какой-то всеохватной безысходности висело в тяжелом душном воздухе, отчего хотелось развернуться и бежать прочь из этого печального жилища.

Не менее тоскливыми были и разговоры матери. Соловейчик знал, что они будут, мысленно к ним готовился. Но готов так и не был.

–Уедем, уедем в Израиль, – говорила мать. – Твой отец, дурак, не послушался, не уехал, так будь хоть ты умный. Ты же видишь, что творится. Отец всё на что-то надеялся, что станет лучше. Не станет, никогда в этой стране лучше не станет…

Эти разговоры про отъезд в Израиль в их семье шли, сколько Соловейчик себя помнил.

Мать, из старого раввинского рода, интеллигентная и когда-то красивая своеобразной семитской красотой, всю жизнь преподавала русскую литературу на филологическом факультете, но так и не оторвалась от еврейских корней. Даже сына, когда он родился, она хотела назвать на еврейский манер Беньямином или Вениамином. Однако отец в итоге настоял, чтобы ребенка записали Валерием, рассудив, что с мальчика достаточно еврейских отчества, фамилии и внешности.

Когда из СССР началась массовая еврейская эмиграция (а Белоруссия ведь была одной из самых «еврейских» республик), мать лишилась покоя, донимая отца: уедем, уедем. Уезжали многие: двоюродные-троюродные братья и сёстры, тётки и дядья разной степени родства… Собственно, из-за эмиграции многочисленной еврейской родни и у отца, и у самого Соловейчика начался карьерный застой: их не продвигали, как потенциально неблагонадежных.

Однако уехать отец не мог. Он был инженером на заводе, внешне сугубо мирном и гражданском. Однако в недрах этого завода делалось что-то такое, что советское государство хотело хранить в большом секрете. В общем, отца из страны не выпускали, как носителя секретной информации. Да он не особо-то и рвался.

Отец от природы был человек несмелый и нерешительный. Получив в институте техническую специальность, он тянул инженерную лямку на заводе и, в принципе, был всем доволен. Есть квартира, семья, стабильная зарплата – чего ещё надо? Жизнь расписана на десятилетия вперёд. Отца вполне устраивала эта устоявшаяся жизнь добропорядочного советского мещанина. Ни антисемитские шуточки, периодически отпускаемые в его адрес, ни негласный карьерный стопор из-за неправильной национальности, ни дефицит в магазинах особо не смущали его. Он воспринимал это как неизбежность. Жизнь несовершенна, и гнаться за химерой лучшей доли где-то там, на чужой земле, жертвуя привычным бытом, он был не готов.

В этом был их главный с матерью конфликт, длившийся всю жизнь. Что больше двигало матерью в этом стремлении уехать в Израиль, зов крови или стремление к лучшей, как ей казалось, жизни, Соловейчик так до конца и не понял. Скорее всего, то и другое понемногу. Она носила могендовид, читала еврейские молитвы и даже безуспешно пыталась приучить их с отцом к кошерной пище. При этом злым шепотом, временами переходящим в змеиное шипение, ругала советскую власть, говорила, что никогда в «этой стране» не будет нормальной жизни, что мы здесь чужие, наша настоящая родина там, в Израиле, и она ждет. По вечерам мать сквозь треск глушилок любила слушать «вражьи голоса», повергая отца, члена партии, в неизменный ступор.

Слушая эти бесконечные препирательства матери с отцом, Соловейчик, естественно, пытался понять, чья позиция ему ближе и кто же он сам такой. Под влиянием матери он одно время даже следил за ближневосточными делами и бесконечными арабо-израильскими разборками. Даже пытался учить иврит. Но потом враз бросил, четко осознав, что все это не его. Никакого зова крови, влекущего в опаленные солнцем пески Ханаана, он в себе не чувствовал. Не чувствовал он близости и к смуглым людям со странными именами, бьющимся за эти пески со своими соседями арабами. Все это было далеким, чужим и неинтересным ему, глубоко русифицированному белорусскому еврею, который и о еврействе своем давно бы забыл, если бы ему постоянно не напоминали.

С какого-то момента в бесконечных семейных разборках об Израиле Соловейчик однозначно склонился на сторону отца, чем окончательно подкосил мать.

Годы шли, мать старела и все отчетливее ощущала, как утекает, как тот ханаанский песок сквозь пальцы, ее несостоявшаяся мечта. Чувство несбывшегося и не оправдавшегося, неправильно и не так прожитой жизни, наполняло ее злобой, которую она все чаще обрушивала на отца. Перепадало и Соловейчику, но сына она не винила, считая жертвой неправильных отцовских установок.

Отец, спасаясь от домашнего террора, стал все чаще прикладываться к бутылке. Атмосфера в их тесной хрущевке становилась все более тяжелой и отравленной, и это была одна из причин, почему Соловейчик с такой готовностью откликнулся на сперва показавшееся ему безумным предложение профессора Бурцева.

Когда Соловейчик был уже на Урале, жизнь его родителей сделала неожиданный вираж. Началась перестройка, которая принесла новые веяния, новое мышление, новые подходы… Вся эта пропагандистская трескотня не была пустым звуком. Перемены шли, колоссальные и грозные. Никто ещё не подозревал, что их результатом станет крушение всей страны. Но в открывшееся на короткое время счастливое окно возможностей неожиданно угодил и скромный, но толковый и исполнительный еврей-инженер, вдруг ставший большим заводским начальником.