реклама
Бургер менюБургер меню

Вольт Суслов – Дети города-героя[сборник 1974] (страница 15)

18

Позже, когда фашисты подступили к Ораниенбауму, их дальше этих окопов, где наша школа работала, не пустили. Дальше наших окопов.

В июле я поехала в Ленинград навестить тетю, а фашисты дорогу перерезали. Так оказалась я в Ленинграде, а мама — в Ораниенбауме.

Первые месяцы блокады

Четыре месяца блокады, которые я прожила в Ленинграде, навсегда оставили в моей душе два чувства. Одно чувство — гордость, что самую трудную зиму я была вместе с героическим Ленинградом; другое — уважение и признательность к тете моей, Надежде Георгиевне Смирновой.

В характере этой женщины, мне кажется, черты тысяч ленинградских женщин. Война оставила на ее руках двух племянниц, тринадцати и четырнадцати лет, и трехлетнюю дочь. Ей пришлось быть и дружинницей и донором, чтобы иметь дополнительный паек и нас, детей, поддержать. Когда не хватило сил сдавать кровь, она, художница по профессии, научилась кровельному делу и чинила крыши, и снова получила рабочую карточку и делила с нами паек. И как бы ей ни было тяжело, она никогда не позволяла ни себе, ни нам распускаться.

Мы вставали утром, часто после бессонной и тревожной ночи, убирали комнату и шли дежурить на чердак или в штаб МПВО. Помню, как мы делили хлеб. Когда дневной паек приносили домой, тетя его разрезала на три части. Одну, побольше, на обед. Как бы ни хотелось есть, мы никогда не трогали его раньше времени. Другой раз с тоской смотрели на часы, нам казалось, что стрелки не двигаются. Мы подходили и прислушивались. Нет, тикают, идут. Только до чего ж медленно!

Когда наступало время обеда, тетя Надя резала хлеб на четыре равные части, кто-нибудь отворачивался, а она спрашивала:

— Кому?

— Тамаре, мне, Нелле, тете Наде! — И со своей порцией могли делать, что хотели. Могли сразу за обедом съесть, могли оставить корочку «на зубок», пососать между обедом и вечерним чаем.

А крупу? Когда удавалось получить на две декады не маисовый крахмал, а крупу, мы мерили ее фарфоровой солонкой с голубой каймой. Получалось двадцать с небольшим солонок, то есть по солонке с горкой на день. И больше солонки тетя Надя старалась на суп не тратить. Если крупа была перловая, которую все называли «шрапнелью», ее приходилось долго варить. Суп заправляли лавровым листом, и нам он казался таким вкусным! До сих пор я испытываю особое чувство, когда в супе перловая крупа.

Иногда мы даже шутили. Кто-нибудь из нас начинал: «Крупинка за крупинкой…» Другая подхватывала: «…гоняется…», и тоненький детский голосок заканчивал: «…с дубинкой!» Даже такого супа мы обязательно тарелку оставляли «на гостя». На случай, если нас придет навестить кто-нибудь из родных или друзей. Если никто не приходил, эту тарелку супа мы делили и съедали за ужином. Так тетя Надя учила нас думать не только о себе, но заботиться и о других, быть человечными.

Мне повезло. Я жила среди душевных и сильных людей. Может быть, поэтому больше вспоминаются из тех лет и поступки и люди хорошие.

Дом наш был на Социалистической улице. На углу Социалистической и Загородного проспекта находился хлебный магазин. Сейчас там овощной. Раз пришла я за хлебом. Народу уже было много, и я оказалась у самых дверей. Вдруг вижу: в магазин вошла девочка лет семи-восьми с виду, очень худенькая и бледненькая. Под глазами у нее темнели круги, а ноги были такие тоненькие, что она качалась на них. Чтобы не упасть, она прислонилась спиной к стене и робко-робко протянула навстречу выходящим людям свою маленькую руку. Люди, проходившие мимо, клали в эту ручонку довесочки от своего пайка. Но девочка не сунула хлеб в рот, она прижала его к груди. Это было удивительно. К ней подошли девушка, вероятно комсомолка, и мужчина. Оказалось, что у девочки умерла мама, а дома маленькая сестренка плачет и просит есть. И когда этому ребенку самому пришлось решать такой трудный жизненный вопрос — что делать? — она инстинктивно, сердцем своим, потянулась к людям, уверенная, что люди ей обязательно помогут. Она не ошиблась. Ей действительно помогли. Сестер устроили в детский дом.

В нашем дворе было не много ребят моего возраста. Подружилась я с Майей из квартиры напротив (Майя Исакова, что живет сейчас в Риге). С нею в паре мы дежурили у телефона в комнате МПВО, дежурили на чердаке. Посты школьников менялись через четыре часа, с восьми утра до восьми вечера. Особенно трудной была смена с четырех до восьми вечера. Уже было темно, на чердаке горели синие лампочки, одна у входа и одна у выхода.

До войны я была страшная трусиха. Темноты так боялась, что, когда бабушка посылала меня на кухню, я открывала из комнаты двери настежь и по лучу света неслась туда и обратно. А тут бойся — не бойся, надо обойти чердак. Чердак наш был длинный, в виде каре. Мы шли навстречу друг другу, встречались и снова расходились в обратном направлении до новой встречи. Идти темно, страшно. Надо осмотреть все углы, огромные ванны с водой. Ванны большие, только встав на цыпочки, можно заглянуть в них. Эти ванны надо было обойти и посмотреть, не спрятался ли за ними чужой человек. Ориентир держали по синей точке лампы над входом. Отказываться от дежурства и в голову не приходило.

Один раз днем, когда мы дежурили, началась тревога. Нас сразу же послали в бомбоубежище, а мальчишки ухитрились остаться на крыше. Была очень сильная бомбежка. Через некоторое время в убежище пришли двое мальчиков, я не помню сейчас их имена. Один из них, лет двенадцати-тринадцати, держал расплавленную зажигательную бомбу. Он был очень горд, — это была первая потушенная им зажигалка.

Другой случай, что мне запомнился, был очень неприятный. Я первый раз почувствовала приближение смерти. На город налетели бомбардировщики. Мы спустились в убежище. Я села на перекладину и прислонилась к бревну, что подпирало потолок. Вдруг над самой головой раздался такой ужасный, просто непередаваемый звук! Сердце даже сжалось. Летит бомба. Грохот… Тряхнуло так, что я подскочила на балке, а подпорка отошла со своего места сантиметров на десять. Оказалось, что через дом, на углу улиц Правды и Социалистической, упала бомба.

Не стану сейчас вспоминать только случаи трагические. На память приходит всякое. Например, как мы достали казеин, из которого делают пуговицы, жарили его на огне и ели. Как раз по двенадцать в сутки бегали в убежище, спали не раздеваясь и мечтали хоть раз выспаться. Вспоминаются и длинные, тревожные вечера, когда мы при свете коптилки или лампы без стекла, заправленной клопомором, читали. Я очень любила читать кулинарную книгу. Даже маме в письме написала: «Мамочка, я, наверное, буду поваром. Уж больно люблю читать кулинарную книгу». Поваром я не стала. И признаться, из всех домашних дел самое неприятное для меня — варить обед. Вместе, вслух, мы любили тогда читать Лермонтова — «Мцыри», «Демона», а тетя Надя вполголоса пыталась напевать: «И будешь ты царицей мира, подруга вечная моя!» И мы мечтали. Мечтали о том времени, когда кончится война, будут работать театры, мы будем ходить и слушать музыку…

Подвиг Ленинграда не в том, что люди умирали на голодном пайке. Это его трагедия. Подвиг Ленинграда в том, что люди находили в себе силы мечтать, работать, помогать слабым, учить детей. Сила Ленинграда была в том, что даже маленькие дети были мужественными людьми, как их родители и старшие товарищи.

Пешком в Ораниенбаум

Несмотря на всю сердечность тети Нади, я очень тосковала по маме, по дому. Когда в январе 1942 года мама явилась за мной, сборы были недолгими: 250 граммов хлеба на двоих по моей карточке (по маминой, ораниенбаумской, в Ленинграде не выдавали), тетя достала штук двадцать миндальных орешков, а дядя, узнав о моем отъезде, прислал из госпиталя (он был ранен) кусочек шоколаду, квадратиков так шестнадцать. И мы отправились домой — через Лисий Нос, Кронштадт, Малую Ижору. Другой дороги не было.

12 января рано утром мы вышли от Пяти углов и по Литейному проспекту направились к Финляндскому вокзалу. Город потрясал своей пустынностью. За всю дорогу мы не встретили ни одного человека. На вокзале сидело человек пятьдесят. Ждали поезда. Но день прошел, а поезда не было. Оставалась надежда на утро.

Пришлось переночевать у незнакомых людей около Финляндского вокзала. Ранним утром спускаемся по лестнице на улицу. Я — впереди, осторожно нащупываю ногой ступеньки, чтобы идущие сзади мама и соседка, наша попутчица Е. Курзина, не упали в темноте. Наконец, перила кончились, кончились и ступеньки, значит, впереди выход. Делаю свободный шаг, спотыкаюсь, падаю и не могу подняться. Мама скорее открыла дверь и в раннем, утреннем еще, сумрачном свете увидела вход в подвал, табличку с надписью «морг», под нею большие санки, полные скрюченных человеческих тел, и меня, лежащую поверх этих саней. Мне помогли подняться. Мы, все трое, не произнесли тогда ни одного слова, ни одного звука.

Каждый из нас запомнил этот случай навсегда, но впервые вслух о нем мы заговорили только после войны.

Второй день мы просидели на вокзале до полудня. Поездов не будет. Возвращаться назад? Нет! Меня так и тянуло домой. Хотя я знала, что и там война и блокада, но с домом были связаны такие мирные, такие беззаботные воспоминания. Все так напоминало о счастливой жизни! И я решилась. Вышла на середину зала и предложила: