Владлен Измозик – Глаза и уши режима: государственный политический контроль в Советской России, 1917–1928 (страница 3)
Например, Д. Ширер, профессор истории Делавэрского университета (США), отмечал, что «в классическом определении советского тоталитаризма насилие считается неотъемлемой частью большевистской политической культуры и идеологии», но тут же замечал, что «насилие против общества нельзя считать уникальной особенностью сталинской эры или советской истории в целом», а также то, что некоторые из ученых «обращали внимание на преемственность в применении государственных форм насилия в общеевропейском масштабе» [32]. В этом плане интересен подход ряда современных американских историков. Как справедливо отмечают П. С. Кабытов и О. Б. Леонтьева, целая группа американских историков-русистов «не мыслят власть как некую демоническую, всемогущую силу, а, напротив, описывают ее усилия со значительной долей скепсиса и иронии, подчеркивая элементы случайности, непоследовательности, амбивалентности в ее действиях и даже в самом выборе целей», а сталинизм «предстает не как некое досадное отклонение от магистральной линии хода всемирной истории, а как ключевая тема для понимания природы современного общества вообще, какова бы ни была его идеология» [33]. Например, П. Холквист и Д. Л. Хоффманн, практически не употребляя термин «тоталитаризм» и используя метод компаративного анализа, рассматривают проблему политического надзора (П. Холквист) и в целом преобразования общества в Советской России и СССР (Д. Л. Хоффманн) в широком общеевропейском и общемировом контексте. В частности, П. Холквист указывает, что
надзор за населением ни в коей мере не был географически ограничен Россией или СССР, как не был он ограничен Первой мировой войной. <…> Перспектива тотальной войны и возникновение режимов национальной безопасности, призванных осуществлять ведение такой войны, требовали мобилизации собственного населения и сбора информации о нем не только в ходе войны, но и в мирное время [34].
Вместе с тем П. Холквист отмечает и важные особенности советского варианта: «Надзор за настроениями населения, таким образом, надо понимать не просто как „русский феномен“, а как вспомогательную функцию политики современной эпохи (
В других странах заключение людей в лагерь оставалось мерой безопасности, употребляемой только в военное время. Советское же руководство использовало подобные методы и в мирное время — в целях преобразования общества. Несмотря на сходство технологий государственного насилия, в СССР его размах был гораздо больше, чем в Западной Европе, а цели — куда масштабнее [37].
Наконец, С. Коткин показал, что в ситуации с промышленными рабочими, когда государство устанавливало определенные «правила игры» «с явным намерением добиться беспрекословного подчинения», «в ходе исполнения правил стало возможным оспаривать их или — чаще — обходить стороной» [38].
Недавно к данному вопросу обратился профессор истории Мельбурнского университета (Австралия) Марк Эделе [39]. Описывая историографию, связанную с употреблением термина «тоталитаризм», он пытается дать объективную оценку имеющимся трудам американских историков и указывает на то, что ряд авторов (Р. Пайпс, П. Кенез, З. Бжезинский) чрезмерно подчеркивали в контексте холодной войны негативные коннотации тоталитаризма на примере советской истории [40]. Одновременно Эделе демонстрирует, как, употребляя термин «тоталитаризм», другие исследователи (М. Левин, С. Коткин, Р. Такер) показывали сложность реально происходивших исторических процессов [41]. И, конечно, необходимо помнить, что цели и идеалы у государств, политическую систему которых на определенном этапе можно считать «тоталитарной», были различными и даже противоположными. Сталин мог использовать в своей риторике формально демократические лозунги, нисколько не противореча партийным документам.
Таким образом, нам представляется вполне адекватным употребление термина «тоталитаризм» по отношению к Советскому государству с начала 1930‑х годов и до смерти Сталина в марте 1953 года, с учетом того, что возможности государственной машины в силу целого ряда причин были ограниченны. В результате между намерениями власти и реальной практикой существовало значительное расхождение. Вместе с тем заслугой современных исследователей, российских и зарубежных, является то, что они помещают советскую систему в мировой исторический поток, отмечая как общие черты, так и различия в функционировании различных политических систем XIX–XX веков. Как считает американский историк Р. Суни, «смотреть на коммунизм объективно и нейтрально сложно или даже вообще невозможно, но внедрение взвешенного и нюансированного видения, осознание всех его противоречий, сложностей и аномалий являются важнейшими начальными шагами к честной исторической реконструкции» [42]. Важным представляется и то, что в трудах исследователей прослеживаются изменения советской политической системы: от «жесткого тоталитаризма» 1930–1940‑х годов к сравнительно «мягкому тоталитаризму» последующих десятилетий.
И тем не менее уже в 1920‑х годах в сознании постепенно растущей массы людей формируются опасения, страх, вызванный наблюдением государства за поведением и жизнью граждан. Отсюда стремление не показывать свои подлинные мысли и чувства, появление «маски», отделяющей человека «внутреннего» от человека «внешнего». Отсюда советы в письмах к родным скрывать свое происхождение, быть «революционным в письмах», «языком не трепать» [43]. Анализируя ситуацию уже послевоенного времени, В. А. Козлов отметил, что «советский чиновник вообще жил под гнетом
Вместе с тем самого термина — «политический контроль» — до начала 1990‑х было невозможно найти ни в одном справочном издании на русском языке. Самое же главное, что даже авторы, употребляющие данное словосочетание применительно к истории Советской России, воспринимали его как некую данность, как аксиому, практически не пытаясь расшифровать этот термин, наполнить его конкретным историческим содержанием. Это касается как российских, так и иностранных авторов. Не использовали понятие «политический контроль» и Дж. Боффа, Э. Карр, Р. Такер [45]. Даже в книгах, посвященных репрессивной политике Советского государства, истории ВЧК — ОГПУ, речь прежде всего шла о различных формах и методах преследования граждан, способах получения ложных показаний, фальсификации судебных дел и т. п. [46] За редчайшим исключением, деятельность политического контроля не находила отражения и в мемуарной литературе [47].
Поэтому целью данной монографии является исследование возникновения и существования политического контроля властей над населением России в первое десятилетие Советского государства (1917–1928) с учетом новых материалов, ставших доступными за эти годы. Выбор именно этих временных рамок обусловлен рядом обстоятельств. Во-первых, это период, в который, по мнению многих ученых, еще существовали различные альтернативы исторического развития страны. Во-вторых, большую часть его занимает время НЭПа, который, по выражению З. Бжезинского, был «самой открытой и интеллектуально новаторской фазой русской истории XX столетия» [48]. Причем, по мнению Ю. И. Игрицкого, в период НЭПа «советская Россия по объему прав и свобод граждан и общественных организации мало чем отличалась от других стран Восточной Европы, Центральной и Южной Америки, Китая, Японии, которые никто из исследователей… не относит к разряду тоталитарных» [49]. Тем более интересно и важно проследить, как в этих условиях существовала система политического контроля и какое влияние оказывала она на другие сферы политической жизни. Одновременно, материалы самого политического контроля помогают лучше увидеть реальные настроения различных групп населения в этот период.
Как определить само понятие «политический контроль над населением»? Впервые такая формулировка была мной предложена в 1995 году. Но в гуманитарных науках редко когда предложенное определение принимается всем научным сообществом. Поэтому мне кажется важным привести мнение исследовательницы «Политического контроля», д. и. н. Н. А. Володиной, опубликованное в 2010 году: