Владлен Измозик – Глаза и уши режима: государственный политический контроль в Советской России, 1917–1928 (страница 2)
Применительно к истории Советской России наиболее распространенной является точка зрения, что до начала 1930‑х годов господствующий режим был авторитарным. Решающим же поворотом в переходе от авторитарной к тоталитарной системе стал конец 1920‑х: победа во внутрипартийной борьбе группы Сталина, выбор курса «большого скачка», коллективизация, позволившая государству установить не только политический и идеологический, но и экономический контроль над миллионами крестьянских хозяйств, объединенных в колхозы [12]. Известный советский и российский философ и политолог И. К. Пантин пишет по этому поводу: «Термин „тоталитаризм“ правомерно употреблять только в конкретно-историческом значении, как стремление власти к тотальному управлению общественной жизнью. При Сталине такой тоталитаризм был. <…> При Хрущеве <…> уже нет» [13]. Исследователь политической системы тоталитаризма Н. В. Работяжев отмечал, что «наиболее близко к „чистому“ типу тоталитаризма СССР подошел в годы правления Сталина. <…> Большевистская диктатура эпохи Ленина и первых лет после его смерти, как и послесталинский режим, менее соответствовали „идеальному“ типу тоталитаризма, чем сталинизм» [14]. Эту точку зрения разделял и известный историк Ю. И. Игрицкий (1934–2016). По его мнению, «на смену жесткому тоталитаризму приходили сначала „смягченный“ тоталитаризм, а затем авторитаризм» [15]. Естественно, что в дискуссиях о тоталитаризме большое внимание уделяется его системообразующим признакам [16]. Одним из наиболее емких определений тоталитаризма нам представляется формулировка, предложенная Ю. И. Игрицким. Он подчеркивает, что это режим «государственной власти, сосредотачивающейся в ядре (центре) государства посредством одной и единой политической организации, отождествившей себя с государством или сросшейся с ним и ставящей целью полностью взять под свой идеологический и политический (а по возможности и экономический) контроль как общество в целом, так и важнейшие его составные части, способные оспорить данную — тоталитарную — государственную власть» [17].
Среди тех, кто в настоящее время решительно не приемлет термин «тоталитаризм», следует назвать М. А. Колерова [18]. Он именует этот термин инструментом «политической пропаганды <…> который по-прежнему преследует свободное исследование диктатур середины ХX века в Германии, Италии и СССР» [19]. Чем же обосновывает автор свою позицию? Цитируя множество философов, историков, политологов Старого и Нового Света, он стремится доказать, что термин «тоталитаризм» явился порождением «верных учеников русских партийных противников большевиков в России и, главное, верных учеников маргинального австро-немецкого либертарианского клана в Англии и США» (Ф. Хайека, Х. Арендт, К. Поппера, К. Фридриха, З. Бжезинскго и др.), кроме того «исторический колониальный расизм лежит в основе доктрины „тоталитаризма“. <…> Тоталитаризму и сталинизму эти критики вменяют не их специфические черты, а характеристики всей европейской индустриализации XIX — начала XX вв.» [20]. Модест Алексеевич не стесняется в выражениях в адрес защитников термина «тоталитаризм», заявляя, что в «собственно русской историографии, традиционно сильной своим позитивизмом, но часто слабой в отношении миметических „теорий“, „тоталитаризм“ все еще собирает свою жатву, превращая даже золото науки в пропагандистские черепки» [21]. По его мнению, признаки тоталитаризма легко найти в политической практике западных, так называемых демократических государств. В частности, он ссылается на П. Кроссера, который указывал на то, «что для индустриального военного дела тотальная мобилизация — не только вынужденная практика милитаризации в ходе военных действий, но и осознанная задача планирования, а индустриальная милитаризация — ойкумена государственного капитализма» [22]. Но тут же М. А. Колеров высоко оценивает мнение эмигранта, российского философа права П. И. Новгородцева, считавшего, что так называемая «диктатура пролетариата» практически свелась «к олигархическому господству партийных вождей, властвующих и над своей партией, и над народом при помощи демагогии и тирании» [23]. В конечном счете Модест Алексеевич в своем неприятии тоталитаризма как определенной политической системы ссылается на внепартийную теорию тоталитаризма Г. Маркузе:
Сам способ организации технологической основы современного индустриального общества заставляет его быть тоталитарным; ибо «тоталитарное» здесь означает не только террористическое политическое координирование общества, но также не террористическое экономико-техническое координирование, осуществляемое за счет манипуляции потребностями посредством имущественных прав. <…> В обществе тотальной мобилизации, формирование которого происходит в наиболее развитых странах индустриальной цивилизации, можно видеть, как слияние черт Государства Благосостояния и Государства Войны приводит к появлению некоего продуктивного гибрида. <…> Основные тенденции такого общества уже известны: концентрация национальной экономики вокруг потребностей крупных корпораций при роли правительства как стимулирующей, поддерживающей, а иногда даже контролирующей силы; включение этой экономики в мировую систему военных альянсов, денежных соглашений, технической взаимопомощи и проектов развития… вторжение общественного мнения в частное домашнее хозяйство; открытие дверей спальни перед средствами массовой коммуникации [24].
Таким образом, М. А. Колеров считает «тоталитаризм» реальностью «индустриального мира» [25]. Но при этом не замечает или не хочет замечать существенной разницы, в частности в 1930‑х годах, между реальной политической практикой СССР, Германии и Италии и другими государствами Европы и Северной Америки. В последних продолжала существовать рыночная экономика; были не только монополии, но и мелкая, и средняя частная собственность, а также разнообразные политические партии (даже в странах с четко выраженными правыми режимами (Финляндия, Венгрия)); кроме того, отсутствовал государственный террор против своих граждан. У зарубежных историков, специалистов по советской истории, также нет единого мнения касательно проблемы «тоталитаризма». По замечанию заслуженного профессора Чикагского университета Ш. Фицпатрик, на протяжении многих лет в интерпретациях истории Советского Союза в западной историографии господствовала «тоталитарная модель, основанная на несколько очернительском отождествлении нацистской Германии и сталинской России. Эта парадигма подчеркивала всемогущество тоталитарного государства и его „рычагов управления“, уделяла значительное внимание идеологии и пропаганде и в целом пренебрегала социальной сферой (которая считалась пассивной и фрагментированной тоталитарным государством)» [26]. К началу 1980‑х годов возникло направление так называемых «ревизионистов», поставивших под сомнение шаблонность применения термина «тоталитаризм» по отношению к политической системе СССР. К представителям этого направления можно отнести Ш. Фицпатрик. В этой связи она отметила в 2022 году, что «к 1980 г. термин „тоталитаризм“, оставаясь ярким и эмоционально заряженным для западной публики, потерял свою привлекательность в академических кругах. Среди прочих его критиковали американские политологи Стивен Коэн и Джерри Хафф» [27]. Напомним, что в своей последней книге С. Коэн выделил шесть основных компонентов советской системы:
официальная и непреложная идеология; особо авторитарная правящая Коммунистическая партия; партийная диктатура во всем, что имеет отношение к политике, с опорой на силу политической полиции; общенациональная пирамида псевдодемократических Советов; монополистический контроль государства над экономикой и всей значимой собственностью; многонациональная федерация (или Союз) республик, являвшаяся в действительности унитарным государством, управляемым из Москвы [28].
Другой вопрос, что С. Коэн не считал эту систему застывшей и подчеркивал возможность ее реформирования. К тому же сама Ш. Фицпатрик следующим образом характеризует среду обитания советского человека с начала 1930‑х годов:
Господство коммунистической партии, марксистско-ленинская идеология, буйно разросшаяся бюрократия, культы вождей, контроль государства над производством и распределением, социальное строительство, выдвижение рабочих, преследования «классовых врагов», полицейский надзор, террор и различные неформальные, личные сделки и договоренности, помогающие людям на всех уровнях защитить себя и добыть дефицитные блага, — вот что составляет сталинистскую среду. <…> Именно в 1930‑е окончательно сформировался сталинизм как особая жизненная среда, в основных своих чертах просуществовавшая и всю послесталинскую эпоху вплоть до горбачевской перестройки 1980‑х гг. [29]
Даже те, кто признает заслуги «историков-ревизионистов», доказывающих, что СССР не был тоталитарным, одновременно отмечают (например, немецкий историк Й. Баберовски), что «ревизионисты» спутали претензию на тотальность с тоталитарным господством. Режим не мог осуществить свои тоталитарные претензии, но постоянно пытался сделать это. В ходе этих попыток «общественная и приватная сферы жизни в СССР были устроены заново и упорядочены по репрессивному принципу» [30]. На наш взгляд, у «историков-ревизионистов» действительно происходит подмена понятий. Стремление к тоталитарному контролю, контролю во всех сферах жизни общества и частного гражданина, безусловно, существовало, но осуществить его реально власть просто была не в состоянии. Мысль о политическом контроле как одной из важнейших задач формирования и существования тоталитарного государства разделяют и другие авторы [31].