Владислав Романов – Первый шпион Америки (страница 10)
— Я так понимаю, что молчание — знак согласия? — первым нарушит его Пул.
— Да. я согласен, — ответил Каламатиано.
А что он мог придумать за эту минуту? Он ненавидел большевиков, с их атеистической бравадой и нигилизмом разрушающих старый уклад, ненавидел это нашествие во власть евреев, пытающихся придумать для целой нации новый катехизис веры и выдвинувших в качестве нового пророка бородатого Маркса, портреты которого уже развешивались на улицах и во всех учреждениях. Каламатиано вообще ненавидел революции, которые еще никогда не приносили человечеству ничего хорошего. Революции не прибавляли, а вычитали. И никогда еще нигде революционный строй долго не держался. Рухнет и этот, большевистский, нанеся России такой урон, от которого она долго потом не оправится.
Саммерс улыбнулся и удовлетворенно кивнул.
— Что ж, мы имеем право выпить по глотку старого доброго виски, — проговорил Пул. — Господин Саммерс?
— Да, немного…
— Я постоянно собирался вас спросить, Ксенофон, — разлив по хрустальным стаканчикам виски, улыбнулся Пул, посасывая сигару, — а что означает в переводе с греческого ваше имя?
— Каламатианос — это очень красивый танец, похожий на сиртаки…
— Танец жаркой любви, — хмыкнул Пул.
Сообщив консулу о приглашении Робинса поужинать с ним, — он поначалу старался держать консула в курсе всех своих дел, — Каламатиано не встретил возражений.
— Конечно, конечно, — поддержал его Пул. — Вам надо каким-то образом перехватить его московские связи. Вы знаете, что полковник скоро уезжает?
— Нет, он мне ничего не говорил…
— Его отзывают, и, видимо, надолго. Он в общении с новыми вождями переходит все границы, а кроме того, горой стоит за Ленина, оправдывая его весьма нелояльные шаги по отношению к союзникам, критикует политику нашего президента, подталкивая его почти к братанию с революционерами. Не хочу загадывать, но полковнику придется ответить на некоторые серьезные вопросы по этому поводу, хотя… — Пул усмехнулся. — Ему бы бригадой командовать, а не искать успеха в политике.
4
И снова за соседним столом одна за другой громко выстрелили пробки из-под шампанского, взвизгнула девица, одинокий скрипач-виртуоз, солировавший на эстрадном пятачке в преддверии знаменитых цыган, которыми славился «Яр», сорвал аплодисменты зала, покорив его вольной импровизацией на темы русских романсов, и Мура, вздрогнув от резких хлопков и визга, зябко поежилась, тоже захлопав. К ней присоединился и Робинс, умевший тонко чувствовать музыку, восторженно радуясь, как дитя, этому ресторанному скрипачу. Локкарт усмехнулся, давая понять, что он слышал и не таких музыкантов, помогая Муре накинуть на плечи узорную белую шаль.
Наблюдая, как Робинс, откинувшись назад, заразительно смеется, Ксенофон Дмитриевич подумал, что большего ребенка в чине полковника он еще не встречал, хотя это дитя умеет еще трезво и необычайно умно мыслить. Так, что и Локкарт подчас завидовал тонкой аналитике Рея. И все это при том, что Робинс никого не слушает, кроме себя.
— Что приуныл, мистер русский грек? — взглянув на молчащего Каламатиано, весело спросил полковник.
— Русская музыка всегда таит в себе много грусти, — сказал. Ксенофон Дмитриевич. — Не замечали, Рей?
— Вот кого надо слушать, Роберт! — пропустив мимо ушей реплику о музыке и обращаясь к Локкарту, неожиданно воскликнул Робинс. — Мы чужаки в этой удивительной стране, а он наполовину русский, православный, свой и нутром понимает все, что тут происходит! Ты поговори, поговори с ним, он тебе такое расскажет, что ахнешь!
Локкарт и Мура с интересом посмотрели на молчаливого «русского грека», приведя его в некоторое смущение. Ксенофон Дмитриевич никогда ничего не рассказывал о России полковнику хотя бы потому, что это было просто невозможно. Робинс больше двух минут чужого рассказа не выдерживал. Поэтому англичанин скорее всего заинтересовался им как неким героем, которому удалось взять в словесный плен неукротимого Рея. Даже Мура благосклонно улыбнулась герою.
— Вообще-то я тоже русская, Рей, — с некоторой обидой заметила она, намекая на свой старинный графский род Закревских, чью фамилию она носила в девичестве. Пушкин, Александр I, Барклай-де-Толли — эти имена легко произносились Мурой, как и императрицы Александры Федоровны, у которой она любила в детстве сидеть на коленях. Произносились легко, но с заметным английским акцентом, который был ощутим и в русском произношении Локкарта. Больше того, она иногда никак не могла вспомнить какую-нибудь пословицу или поговорку и как бы переводила ее с английского, типа «у счастливых нет больше часов», и, смущаясь, оглядывала окружающих, прося. помощи. Каламатиано же говорил на чистом русском, с московским акающим выговором, чуть растягивая гласную «а», как коренные москвичи еще с незапамятных времен.
Обида Муры была понятна, и Ксенофон Дмитриевич даже покраснел от этого замечания, потому что по сравнению с ее родословной он выглядел самозванцем, претендующим на родство с русским народом, но Робинс, как обычно, не обратил внимания на слова дамы, ибо, съев кусок холодного мяса с хреном, с каковым несколько переборщил, он мгновенно прослезился и, отвернувшись, стал громко, с оглушительным ревом чихать, прикрываясь от зрителей салфеткой: почему-то посмотреть на ревущего гостя «Яра» захотелось многим. Несколько минут за столом никто не разговаривал, деликатно пережидая эти взрывы чиха; все присутствующие, кроме Ксенофона, знали за полковником эту замечательную привычку: чихать раз по пятнадцать с оглушительным грохотом, так что стекла лопались. Рей даже обращался к врачам, они определили, что это расстройство аллергического характера на некоторые запахи. Как излечить аллергию, они не знали, предложив практическим путем найти возбудитель и всячески его избегать. Каламатиано, первый раз наблюдавший за этой картиной громоподобного извержения носовой мокроты, после каждого взрыва нервно вздрагивал, и Мура чуть дотронулась до него рукой, желая успокоить: этот грек ей сразу понравится. Почувствовав прикосновение и увидев устремленный на него ласковый взор, Каламатиано тотчас смутился, щеки его заалели. Мура улыбнулась: что-то в нем было нежное и трогательное, как в ребенке.
Марию Игнатьевну — это было ее полное имя — нельзя было назвать красавицей. Крупный нос с утолщением вниз и легкой утиной нашлепкой, широкое, даже немного скуластое лицо не являли тот классический утонченно-бледный лик красоты, каким восторгались знатоки и сердцееды в начале века. Но, как ни странно, эти изъяны совершенно не замечались, ибо ее большие, излучающие колдовской свет глаза заставляли забывать обо всем на свете, едва она обращала свой взор на собеседника. Какая-то тайна скрывалась все живом, с грустной темной поволокой взгляде, манящем и притягивающем. К своим двадцати шести годам успев родить двоих детей, она немного располнела и выглядела зрелой дамой, но это совсем не мешало ей очаровывать мужчин, казаться яркой и обольстительной. Она несколько лет провела в Англии, в доме своего сводного брата Платона Игнатьевича Закревского, который состоял на службе при русском посольстве в Лондоне. Именно в те годы на одном из приемов ей и был представлен молодой дипломат Роберт Брюс Локкарт, но он тогда не поразит ее воображения, были другие, более сильные магниты, как Герберт Уэллс, уже в то время знаменитый писатель, или образованнейший и куртуазный Морис Беринг, не говоря уже о самом графе Бенкендорфе, потомке того самого основателя Третьего охранного отделения при Николае I и заклятого врага Пушкина. Сегодня же Локкарт как бы представлял то счастливое мирное время ее юности, и Мура влюбилась в него.
В отличие от Марии Игнатьевны сорокалетний Локкарт, стройный, гибкий, с тонкими и правильными чертами лица, выглядел едва ли не моложе ее, но природная английская чопорность и холодность делали его облик неживым, застывшим, подобно гипсовому слепку. Казалось, лишь Мура и умела вдохнуть в него веселое изящество и яркий чувственный темперамент.
Мура и полковник Робинс в чем-то были схожи. Наверное, в том, что не умели вписываться в чужую игру, а всегда вели свою, оставались самими собой, естественными в любых ситуациях, и, может быть, поэтому недолюбливали друг друга.
Официант в ярко-красной атласной рубашке с легким пояском принес горячие отбивные с жареной картошкой, Робинс оправился от своего аллергического чиха, и за столом все оживились.
— Нам еще водки и шампанского! — опорожняя старый графинчик, громко потребовал Робинс. Он ныне устраивал этот пир и, судя по всему, собирался кутить до утра. Щеки у него порозовели, и глаза наполнились озорным блеском.
— Нам будет вас не хватать, полковник, — ласково сказала Мура, и Локкарт, как бы подтверждая справедливость ее слов, кивнул головой.
— А мне не с кем будет обсуждать политические интриги! — азартно добавил он.
— Я уезжаю, Ксенофон, — повернувшись к Каламатиано, с грустью вздохнул Рей. — Но мое сердце остается с вами. И с Лениным!
— Вместо сердца оставьте лучше консервы, Рей, — улыбнулась Мура.
Робинс, как представитель американского Красного Креста, доставил в Россию несколько вагонов с продуктами и благодаря им быстро пробил себе дорогу в Кремль и во все наркоматы, одаривая голодных чиновников американской тушенкой, сахаром, галетами и душистыми гаванскими сигарами.