18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владислав Петров – Царский поцелуй (страница 42)

18
Жизнь так противна мне, я так страдал и стражду, Что страшно вновь иметь за гробом жизнь в виду; Покоя твоего, ничтожество!{78} я жажду: От смерти только смерти жду.

— Пифия! - закричал Вяземский и схватился за голову. Когда отнял руки, увидел, что карета стоит у особняка Виельгорских.

— Слава Богу — померещилось... Слава Богу — только померещилось, — пробормотал он и сказал кучеру: — Трогай... домой, домой...

А в доме его, близ Аничкова моста, в этот миг засветились окна запертого снаружи кабинета.

Запись, сделанная петербургским

епископом Порфирием (Успенским):

[Вяземский рассказывал:] «Однажды я ночью возвращался в свою квартиру на Невском проспекте, у Аничкова моста, и увидел яркий свет в окнах своего кабинета. Не зная, отчего он тут, вхожу в дом и спрашиваю своего слугу: «Кто в моем кабинете?» Слуга сказал мне: «Там нет никого», — и подал мне ключ от этой комнаты. Я отпер кабинет, вошел туда и увидел, что в глубине этой комнаты сидит задом ко мне какой-то человек и что-то пишет. Я подошел к нему и, из-за плеча его прочитав написанное, громко крикнул, схватился за грудь свою и упал без чувств. Когда же очнулся, уже не видел писавшего, а написанное им взял, скрыл и до сей поры таю, а перед смертью прикажу положить со мною в гроб и могилу эту тайну мою. Кажется, я видел самого себя пишущего».

ПЛЕННИК

1836 г. Александр Бестужев

Зачинщик русской повести... пролетел в литературе ярким метеором, который на минуту ослепил всем глаза и — исчез без следа.

Виссарион Белинский.

Сочинения А. Марлинского

В середине августа 1836 года из стоявшего в Гаграх 5-го линейного Черноморского батальона исчез подпоручик Козмин, бывший кавалергард, сосланный на Кавказ за убийство на поединке своего товарища по полку. Поутру он выехал за ворота крепости размять лошадь, а вечером лошадь вернулась одна. Никаких подробностей происшедшего с ним в крепости не знали, но со всей уверенностью подозревали горцев. Ждали, что скоро, как уже бывало не раз, сообщат они, что подпоручик находится в плену, и потребуют выкуп. Но проходил день за днем, а о Козмине не было ни слуху ни духу. Тогда решили предпринять поисковую экспедицию, а если она не принесет удачи, взять заложников и открыть торг с их родственниками, коим не останется ничего, как самим искать Козмина, — при условии, конечно, что они хотят видеть своих близких здоровыми и невредимыми.

Заложники, три брата-погодка, сыновья местного князька, были захвачены без труда; при том вышла промашка: князек был мирный, ни в чем предосудительном не замеченный. Но когда это выяснилось, отступать было поздно; посланцам князька сказали, что юношей отпустят только в случае выдачи подпоручика или уж на худой конец, если Козмин мертв, в обмен на его тело. Но и это не помогло — через месяц стало ясно, что горцам о Козмине ничего не известно. Тогда братьям назначили порку, резонно рассудив, что после отсидки за решеткой они вряд ли станут друзьями русского воинства и в будущем принесут немало вреда; таким образом, их наказывали за предстоящие вины. Накануне экзекуции к крепости приходила мать заложников и выла под стенами целую ночь, пока свои же не утащили ее куда-то. А наутро экзекуция была отменена; у гарнизонного начальства хватило в последний момент ума притушить страсти. Как замять эту историю, однако, никто не знал, и она еще обещала аукнуться.

В день несостоявшейся экзекуции прапорщик Александр Бестужев, известный читающей России как Марлинский, получил наконец ответ на свое прошение о переводе в гражданскую службу, написанное в надежде на высочайшее дозволение целиком посвятить себя литературе. Царь начертал резолюцию: «Не Бестужеву с пользой заниматься словесностью; он должен служить там, где сие возможно без вреда для службы». Когда до Бестужева донесли мнение Его величества, он только криво улыбнулся — что и говорить, готовился к такому исходу.

Однако позже, когда остался один, дал волю чувствам. Он стоял на морском берегу и кричал в чернеющее пространство проклятья. В глазах накопились слезы, и унять их было невозможно; слезы стекали по щекам, застревали в усах и капали, капали с подбородка. Потом он опустился на гальку и колотил по ней кулаками, пока не разбил их в кровь, и снова кричал, проклинал — и царя, и свою судьбу, и бессловесную свою страну. Нет, он все-таки не был готов к такому исходу...

Служить там, где сие возможно без вреда для службы! Ха! Прав покойный Грибоедов: «Служить бы рад, присаживаться тошно». Тошно, ох как тошно, легче умереть! Смерти Бестужев никогда не боялся и часто даже желал, представляя ее как врата в некий мир, полный неизведанной свободы. «Погибать красиво легко», — когда-то вывел он формулу, но скоро обнаружил, что, как ни странно, это формула жизни, а не смерти. Потому и вышел он с братьями Николаем, Михаилом и Петром 14 декабря на Сенатскую площадь, что «погибать красиво легко» означает «жить, дыша полной грудью». Шли весело, хотя заранее сознавали крушение сего предприятия. Ах, как это было здорово, какой восторг в крови, какая надежда на чудо! Он, брат Михаил и князь Щепин-Ростовский впереди, а за ними роты Московского полка — с Богом, ура! Но не дал Бог чуда...

На следствии Бестужев рассказал все — как злоумышляли, кому какие роли предназначались и кто как вел себя в несчастливые часы восстания. Так поступили многие заговорщики, даже несгибаемый Рылеев, — и вовсе не в стремлении облегчить свою участь. Они были дворяне, лгать не умели и не желали, ибо честь, запятнанная ложью, пусть и с благой целью, — это уже не честь. Он улыбался, когда узнал, что причислен к первому разряду преступников и притворен к отсечению головы. Он улыбался, когда казнь заменили двадцатью годами каторги. Он смеялся, когда срок каторги скопили до пятнадцати лет, — должно быть, царь узнал, как накануне мятежа он отговаривал Каховского от планов зарезать Его императорское величество. Высокого о нем мнения государь, если собственную жизнь посчитал равноценной его пяти годам. Бестужеву было смешно, и он смеялся.

Он и далее, на каторге, намеревался жить, ни в чем не изменяя убеждениям и веселому нраву; ибо не понимал еще, что впредь ему предписано жить чужой жизнью. Он не понял этого даже тогда, когда оказался в финляндском Роченсальме, в сыром каземате форта с издевательским в его положении названием «Слава». Другие падали духом, а он сочинял поэму «Андрей, князь Переяславский» и тайком, по ночам, записывал сложившиеся строки толченым углем на табачной обертке. Опасался лишь одного, что войдут тюремщики и отберут орудие письма — жестяной обломок, который он зубами превратил в подобие пера. Хотя и этого боялся не сильно: поэма все равно оставалась в голове, а голова, спасибо помилованию, при нем.

И позже, когда особым указанием Николая его отправили в Якутск, он тоже ничего не понял. Может быть, причиной тому стали послабления, которые сделал ему император. Прочие заговорщики, осужденные по первому разряду, томились на тяжелых каторжных работах, а он жил на поселении, в относительной свободе: сочинял стихи и прозу, переводил из Гете, охотился, ухаживал — громко сказать, ухаживал! — за местными дамами. Не столь ужасна показалась ему Сибирь, как представлялось из Петербурга. А через полтора года он и вовсе с ней распрощался. Тот давний разговор с Каховским продолжал благоприятное воздействие на судьбу. Император велел перевести его в Кавказский Отдельный корпус, и он в компании товарища по ссылке Владимира Толстого всего за месяц преодолел несколько тысяч верст от Саянских гор к подножию Эльбруса.

Странная, мистическая история приключилась с Бестужевым во время того путешествия. По мере приближения к Тифлису жандармы теряли строгость, а когда их экспедиция присоединилась к каравану из двух сотен человек и под охраной казаков поехала по Военно-Грузинской дороге, присмотр за ним и вовсе превратился в пустую формальность. Бестужеву позволялось верхом уходить с казацким дозором далеко вперед; он дожидался каравана за каким-нибудь пригорком и выскакивал на жандармов, а они пугались и хватались за сабли, в первый миг подозревая в нем немирного горна. Это повторялось несколько раз, но почему-то никто не окоротил его; казаки с усмешкой давали отбой тревоге, и продолжалось неспешное движение.

Так добрались до Гуд-горы. Бестужев снова ускакал по петляющей дороге, за поворотом, много ниже себя, увидел идущий из Грузин караван и помчался к нему. От встречного каравана оторвались несколько всадников. Дальше — мороз по коже! В одном из всадников он узнал Пушкина... Господи, откуда?! Здесь, за многие сотни верст от Петербурга!

Они обнялись.

— Откуда ты?! — закричал Пушкин.

— Переведен из Якутска в Кавказский корпус рядовым без права выслуги, — тоже крича, но не осознавая, что кричит, ответил Бестужев. — А ты?

— Был в Арзруме, теперь возвращаюсь обратно.

И через несколько минут беспорядочного, полного восклицаний разговора они расстались.

Тому минуло семь лет. Бестужев тогда все еще ничего не понимал и был полон надежд. И даже указание императора навечно оставить его рядовым не мешало этим надеждам существовать. Ведь одновременно пришло разрешение выступать в печати, хотя и без упоминания своего имени. Тогда и взял он псевдоним Марлинский — по названию одного из дворцов в Петергофе, где квартировал во времена оные его лейб-гвардии драгунский полк. Он не раз уже имел случай убедиться, что решения государя подвержены перемене, и всегда в лучшую для него сторону. Это понемногу примиряло Бестужева с царем, в чем, однако, он не рисковал признаться даже самому себе. И отгораживался от горького признания шуткой: «Ничего, рядовой — человек вольный. Куда пошлют, туда и захочет».