реклама
Бургер менюБургер меню

Владислав Петров – Азбучные истины (страница 78)

18

          мать Владислава Осадковского

1893    Екатерина Васильева, † 1963. урожд. Умрихина,

          мать Валентины Осадковской

1902    Василий Петров. † 1968.

          отец Валентина Петрова

1907    Владислав Осадковский. † 1977,

          отец Татьяны Петровой

1910    Елена Петрова. † 1992, урожд. Малыхина.

          мать Валентина Петрова

1911    Валентина Осадковская. урожд. Васильева,

          мать Татьяны Петровой

1928    Валентин Петров,

          отец Владислава Петрова-ст.

1934    Татьяна Петрова, урожд. Осадковская,

          мать Владислава Петрова-ст.

1955    Екатерина Петрова, урожд. Цикунова,

          мать Анны Тереховой и Владислава Петрова-мл.

1956    Владислав Петров-ст.,

          отец Анны Тереховой и Владислава Петрова-мл.

1982    Анна Терехова,

          урожд. Петрова

1984    Владислав Петров-мл.

Они — все — были и есть. Пусть даже на самом деле у них другие имена, иной цвет волос и разрез глаз.

Глава Я (XXXVII)

Самое на первый взгляд очевидное обернулось самым сложным. Что, казалось бы, проще — повествовать о себе? Пиши, что есть, стараясь не сильно врать, — и баста! Ан нет. Чего я только не перепробовал.

Сначала написал автобиографию с напускной веселостью, перечитал, ужаснулся и нажал на клавиатуре Delete. Затем сочинил нечто экзистенциальное, приправленное Хайдеггерами и Киркегорами. Этот текст я не смогу воспроизвести по памяти даже под страхом смерти, но он хранится в недрах моего компьютера; в минуту жизни трудную я вспоминаю о нем и проникаюсь к себе уважением.

Следующая попытка свелась к тому, чтобы рассказать о себе в третьем лице. По мере продвижения к цели меня бросало то в жар, то в холод. Ближе к середине я обнаружил, что персонаж, наименованный «ОН», перенасыщен достоинствами — и умен, и благороден, и хорош собой. Это был, конечно, не я. Чтобы уравновесить благостную картину, я стал вспоминать о совершенных мною глупостях и свинствах и так увлекся, что к концу получился недоумок, промышляющий мелким предательством. Этот кретин хромал, безуспешно маскировал дряблый мешок живота, редко брил седую поросль на толстых щеках, а его большой нос украшала бородавка, что, как недавно узнал, свидетельствует о склонности к разврату. Перечитав написанное, я воровато оглянулся по сторонам и снова прибег к Delete.

Потом были четвертая, пятая и шестая попытки. Шестой вариант меня просто-таки добил тем, что оказался похож на первый, но с Киркегорами. Таким образом, в момент, когда на быстро подсыхающую фреску осталось нанести последние мазки, я как заведенный ходил кругами по сумрачному лесу. Не Дантов лес, но все же, все же... Грустный — я бы даже сказал, полный отчаяния — я ехал в метро и так задумался обо всем этом, что вместо «Комсомольской» вышел на «Белорусской» и, пока опять спускался по эскалатору, потерял несколько драгоценных минут и опоздал на тульскую электричку. До следующей — последней, уходящей с Каланчевки в 20:09 — оставалось около двух часов. А был декабрь, мела поземка, а я, уж не помню какого рожна, надел легкую куртку и забыл перчатки. Помаявшись на морозном ветру, я подался в магазин и на остатние рубли, что мне, в общем, не свойственно, купил двести пятьдесят граммов коньяка в симпатичной фляжке, на боку которой красовался благородный олень с ветвистыми рогами.

Входя в вагон, я предвкушал, как сейчас, в тепле, приступлю к изучению фляжки, как буду не спеша разглядывать оленя, потом согревшимися пальцами медленно отвинчу крышечку, попробую коньяк, капельку-другую, на язык и уж только тогда позволю себе сделать глоток. О, наивный! Электричка не топилась, и меня от одного осознания этого пробрал такой колотун, что я схватился за фляжку и разом ее ополовинил{4}.

А после задремал, и приснилось мне, что еду от вокзала к себе на Площадку, в тульском девятом трамвае, в котором сиденья почему-то расположены амфитеатром, и объясняю названия остановок своим персонажам. С «Фрунзе» я справился лихо, но когда доехали до «Коминтерна», углубился в историю и там завяз. Мы проехали «Площадь Ленина», «Пирогова», «Дзержинского» и вышли на «Епифанской», а я все бормотал:

— Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма... — И кстати, поскольку мы двинулись по Пролетарской, вспомнил лозунг: — Пролетарии, всех стран, соединяйтесь!

На этом меня разбудили милиционеры. Отодрав примерзшее к ледяному наросту на окне плечо и продемонстрировав советский «серпастый и молоткастый», который еще не успел обменять на новый, с двуглавым орлом, я огляделся: в вагоне было человек пятнадцать — тетки, закутанные по самые глаза, военный в полушубке, несколько работяг, личность с уголовной рожей, пьянчужка, девушка студенческого вида — наверное, едет в Тулу к родителям на выходные... Мы подъезжали к Чехову, впереди было два с лишним часа дороги, и я достал диктофон (который уже выручил меня в главе Э) и стал нашептывать заготовки для седьмого варианта главы о себе любимом.

Мало-помалу я увлекся, и получился поток воспоминаний, постоянно прерывающийся то воплями пьяной компании, то гнусавым голосом заиндевевшего нищего, а то застревала на морозе пленка; и однажды я отвлекся, чтобы глотнуть коньяка.

Вот фрагменты наговоренного.

Первое осмысленное слово: «дыра» с ударением на «ы». Но вряд ли это собственное воспоминание; скорее всего, усвоено из родительских рассказов.

Помню, как мечтал я добраться до песочных часов. Однажды мне их дали подержать, и я умудрился вынуть колбу с песком. После этого часы поставили на высокий шкаф, и, когда никого в комнате не было, я приставлял к шкафу стул, но все равно до них не дотягивался.

Сижу верхом на чемодане. Бабушка и дедушка Петровы с многочисленными моими дядьями перебираются в Ростов-на-Дону. Мне три года. Трудно сказать, что я понимаю, но вдруг начинаю петь:

 Разлука, ты разлука, чужая сторона...

Неожиданные детские открытия: во-первых, что нет такого слова довойны, во-вторых, что Кура — это название, а я ведь полагал, что в каждом городе течет кура, и в-третьих, что у других детей все пальчики на ногах врозь и нет сросшихся, как у меня.

Я в коляске отцовского мотоцикла на маленькой скамеечке в ногах матери. Едем по проселочной дороге на приемный центр пэвэо. Громадное поле, все в высоченных антеннах с тросами-растяжками. При поле солдатская казарма и полупустой офицерский дом, в котором у нас квартира. Но мы живем там только летом, как на даче. В остальное время отец кукует один, а мы с матерью у бабушки.

У отца постоянные тревоги. Дома перетолки о самолетах-нарушителях. Запомнилось из разговора отца с кем-то: «Сбили «Дуглас», а в нем двенадцать американских трупов, и все в генеральских мундирах...» В двенадцати американских генералах есть что-то фольклорное. Одним махом семерых побивахом. Происходило это, как сейчас прикидываю, аккурат во время Карибского кризиса.

Последнее лето перед школой, год шестьдесят третий. Уже знаю, что пэвэо — это противовоздушная оборона, и существует она для того, чтобы американцы не сбросили на нас бомбу.

На приемном центре множество ос, осиные гнезда повсюду, на каждом строении. Мы, разновозрастные офицерские дети, открываем на них охоту, сбиваем гнезда камнями. Уничтожили все до единого.

В это же лето первый «сексуальный» опыт. Конопатые сестрички, дочери пьяницы-майора. Сдергивают трусики и демонстрируют свои щелки. Я проявляю несвойственную мне в более позднем возрасте моральную устойчивость и убегаю. Искусительницы кривляются вслед.

Первый школьный день. Тбилисская 96-я средняя школа, ее заканчивала моя мама. В эту же школу в 1989-м пойдет моя дочь. Моя первая учительница Дина Абрамовна Каплан сейчас живет в Израиле.

Телеграмма о смерти прабабушки Кати. Произносятся страшные слова «заворот кишок». Я представляю, как кишки завязываются в животе узлом и перетягиваются как шнурки. Это и вправду жутковато.

Сохранилась фотография: я, полуторагодовалый, с шикарными кудрями, на руках у прабабушки, рядом сидит прадедушка Ваня, стоят мама, папа, бабушка Валя.

Спустя год умер прадедушка Ваня. Воспаление легких. Четыре его старшие сестры пошли крепостью здоровья в своего отца и моего прапрадедушку Алексоса № 8, попа-расстригу. Тетя Пава и тетя Паша, девяноста четырех и девяноста шести лег, ездили в семьдесят первом году вдвоем автобусом из Мариуполя в Ростов-на-Дону, а это часов шесть-семь тряской дороги, на день рождения к тете Вере, которой исполнилось девяносто восемь. И водочку попивали, а под водочку пели замечательно. Составлялся семейный хор: четыре сестры и брат плюс прабабушка Катя и дедушка Владислав Тимофеевич Осадковский, разве что Шаляпина не хватает. Тетями их называет бабушка Веничка, ну и я за ней по привычке.

Новая классная — математичка Екатерина Тимофеевна — меня сразу невзлюбила. Почему, за что, объяснить не могу. Преследовала с садистским упорством. Ощущение беззащитности и страшного унижения. Я мечтал ее отравить.

Подозреваю, что именно Екатерине Тимофеевне я обязан тем, что пошел в гуманитарии. Вспоминаю ее с содроганием до сих пор.

Мы живем на улице Каспской, дом пять, на третьем этаже. Улица упирается в железную дорогу, за которой старое Петропавловское кладбище. Дворовые мальчишки устраивают туда вылазки, и однажды натыкаюсь на чугунный крест с расколотой каменной плитой у подножия. Смутно помню надпись, что-то вроде: «Осадковская Полина Мироновна, урожденная Герасимова, явилась на свет декабря 25 дня года 1827-го в Тифлисе, умерла апреля 22 дня года 1870-го здесь же. Осадковский Владимир Владимирович, родился января 14 дня года 1798-го в Ковно, умер сентября 17 дня года 1871-го в Тифлисе». Дома об этой могиле не знали. А я ничего никому не сказал, потому что не мог признаться в посещении кладбища, о котором ходили упорные слухи, что там сектанты похищают детей. А потом и сам о ней забыл. Только через много лет, когда в мои руки попадут генеалогические изыскания Григория Владимировича Осадковского, я пойму, что это мои прапрапрадед и прапрапрабабка.