Владислав Петров – Азбучные истины (страница 80)
В конце семидесятых Михаил Георгиевич и государство договорились, как использовать это богатство с обоюдной пользой, и на доме Смирнова появилась вывеска. Для местных чиновников смысл существования сего предприятия в том, чтобы приводить в дом важных людей из Москвы и демонстрировать, как сберегается в Грузии «очаг русской культуры» — отсюда бессмысленное, на первый взгляд, Дом дружбы литератур. А интерес Михаила Георгиевича в выколачивании для себя разных благ, о чем он не стесняется говорить вслух. Он вообще образец цинизма: с удовольствием вспоминает, как при Сталине упек в лагерь знакомого, который чем-то ему насолил.
Очень быстро я от всего этою затосковал и стад подыскивать себе новое место работы. Но то одно не складывалось, то другое, а потом меня вызвал председатель вышеупомянутой коллегии Отар Филимонович Н. и, конфузясь, предложил написать заявление на увольнение. Не сразу я сообразил: Дом дружбы литератур превратился в режимный объект, теперь за гоголевской конторкой могли трудиться только люди благонадежные. А мою вредоносную деятельность уже взяла на заметку организация, куда стучал в молодые голы Михаил Георгиевич.
Спустя десять лет прогуливались мы с тбилисским приятелем по городу Люберцы, и он простодушно каялся, как писал в ту организацию отчеты. «О тебе только хорошее». — говорил приятель. Я поверил, ибо ничего плохого и не совершал.
Утром 10 ноября восемьдесят второго, когда родилась дочь, минута в минуту, умер Брежнев. Тогда совпадение казнюсь мистическим. Я был далеко от Тбилиси и соучаствовал в родах по телефону. Но, как ни странно, такое ощущение, что знаю все подробности — столько раз мне их пересказывали.
День, когда родился сын, наоборот, помню фрагментами. Вот по лестнице спускается женщина с пятнами крови на белом халате, говорит: «Мальчик». Вот я хожу по больничному двору, ночь, с неба моросит, бормочу: «Сын, сын, у меня сын...» Нет сил радоваться. Вот едем с матерью домой, говорю таксисту: «У меня сын родился». Он равнодушно что-то отвечает.
На открытии выставки «Грибоедов и Грузия» в Музее искусств Грузии отхожу, сказав какие-то слова, от микрофона и вдруг слышу шепот в ухо: «Когда вы писали диплом, вами интересовался КГБ». Оборачиваюсь: за спиной стоит и смотрит в сторону с непроницаемым лицом профессор Михаил Георгиевич Гиголов, руководитель моей дипломной работы. Спасибо, профессор! Хоть и два года прошло, все равно спасибо!
Сразу скажу: не был, не состоял, не привлекался. С советской властью никогда не боролся. Хотел лишь одного — чтобы она меня не трогала. Но, видимо, и это слишком.
Был в Тбилиси молодежный клуб при горкоме комсомола, его устав состоял из единственной фразы: «В клубе существует демократия в разумных пределах». Уже из этого ясно, что горком работу с клубом провалил. Спасали положение всеми доступными средствами. Клуб напичкали провокаторами, и один из них предложил ввести в устав веселые пункты про изучение марксизма-ленинизма и строгую отчетность перед комсомольскими органами. Мы в ответ посмеялись, а вышло так, что посмеялись над марксизмом. И дело закрутилось. Занимался нами главный грузинский комсомолец товарищ Лордкипанидзе, который в будущей независимой антикоммунистической Грузии станет не то премьер-министром, не то председателем парламента.
Вспоминать все это в подробностях скучно. Я натурально изображал непонимание, почему кто-то должен контролировать, что я делаю, думаю, пишу и говорю. И кончилось это изгнанием из ВЛКСМ.
Но вышла промашка: решение проштамповали, когда я уже выбыл из комсомола самолично — по возрасту. Время, к счастью, было относительно вегетарианское, и никаких иных кар не последовало.
Газета «Железнодорожник Закавказья». Корреспондент, а потом заведующий отделом советского образа жизни (sic!). Трудно было сыскать для этого более достойного человека. Запас пофигизма помогает мне, не сильно загружая голову, сочинять огнеупорные очерки про тружеников, которые озабочены одним: как выполнить пятилетку в четыре года. Вокруг много смешного. Редактор Отар Виссарионович Бендукидзе летом, в жару, запирается в кабинете, отключает телефоны, раздевается по пояс и читает Гейне в подлиннике. Под рюмочку обожает рассказывать о своих военных подвигах — особенно как воевал с Японией. Здесь, дословно цитируя самого Бендукидзе, «в последний день войны, когда японцы сдавались дивизиями, взяли мы с одним евреем крепость. Еврею Героя дали, а мне ничего». Когда-нибудь, на пенсии, я напишу книжку под названием «Истории о Бендукидзе, рассказанные им самим», и это будет бестселлер.
На выставке русского рисунка примечаю набросок углем на серой бумаге. Подпись: «Капитан Карл Трауернихт (?). Художник Иван Хлябин (?)». В корнях моих есть и Хлябины, и Трауернихты-Трухниковы, и не отделаться от соблазнительной мысли, что получил привет от предков. Вопросительные знаки этой мысли ничуть не мешают.
Бегство из Тбилиси. Гамсахурдиа и все такое — подлость издыхающей КПСС, глупость военных, ханжество правозащитников. И вранье, вранье, вранье со всех сторон. Стены в городе исписаны антирусскими лозунгами, и уже полыхает в Абхазии и Южной Осетии. Но заезжие московские демократы с красными от кахетинского лицами умиляются с телеэкранов, до чего же хорошо живется в Грузии инородцам вообще и русским в частности.
Полный национального воодушевления Сандрик занял при Гамсахурдиа важный пост по части экологии. Я видел: он со товарищи стоит на превращенном в трибуну грузовике у Дома правительства на проспекте Руставели, а мимо шествует перегретая речами толпа.
Которые в галстуках горячечно толкуют про возрождение национальной культуры, но с митингов расходятся по домам и занимаются повседневными делами. Другие, которые попроще, про культуру помалкивают, но слов на ветер не бросают. Моя вполне русская, несмотря на смешение нерусских кровей, физиономия, притягивает их, как магнит...
— Это пена при наливе пива... — говорит мне Сандрик. И спрашивает через фразу: — Мне ты веришь?
— Тебе — да! — отвечаю я. но всем видом показываю, как мне плохо, плохо...
Я слишком занят своей бедой, чтобы понять: по-настоящему плохо не мне, а ему.
Бросаем все, отсекаем, как ящерица, ставший опасным собственный хвост, на который наступила чья-то нога. Перебираемся всей большой семьей в Тулу. Рухнула такая устроенная, такая замечательная наша жизнь.
Выжившая из ума бабушка Валичка воображает себя эвакуированной девочкой и ждет, когда приедет мама и заберет ее обратно домой.
Сандрик помогал таскать вещи и все повторял, что мы зря уезжаем. Я не спорил, я плохо соображал, что происходит. Какая-то часть меня умирала в те минуты. Перед тем как залезть в машину, я разрыдался. Ничего не мог с собой поделать. Было 30 июня 1990-го.
Через три года Сандрик покончил с собой. Его вдова разыскала меня в Москве. Мы сидели на Чистопрудном бульваре, был май, тепло, летал тополиный пух, бабушки выгуливали внуков.
Сандрик повесился на комнатных детских качелях. В ночь накануне Пасхи, когда, по поверью, самоубийце прощается страшный грех вмешательства вдела Божьего промысла. Его обнаружили только утром, вынули из петли, положили на диван, он лежал скрюченный, худенький, маленький, похожий на ребенка, на глазах медяки.
Тринадцатый год продолжается жизнь на два города. Каждую пятницу из Москвы, каждый понедельник в Москву. Каждый понедельник из Тулы, каждую пятницу в Тулу. Как-то я подсчитал, что объехал шесть раз вокруг экватора.
Иногда я кажусь себе лошадью, которую гонят по арене. Вперед — но по кругу. Я старался быть хорошим мужем, но давно оставил эту затею. Я старался быть хорошим отцом, но дети выросли, и мы плохо понимаем друг друга. Я старался быть хорошим сыном, но не смог дать родителям главного — спокойной старости. Меня не хватило на всех, и, значит, моя собственная жизнь никогда не будет устроена так, как я того хочу. Но если я сдамся и перестану нарезать в своем цирке бесполезные, на первый взгляд, круги, все сделается намного хуже.
Последняя электричка приходит в Тулу около полуночи, впритык к отходу от вокзала последнего трамвая, и я всегда боюсь опоздать. Это плохо сочетается с очевидной для меня вещью, что не время движется, а мы по раз и навсегда совершенному времени, — в нашем случае время и есть пространство.
Но люди так замусорили свои головы бытом, что уже не могут не переживать из-за чепухи вроде ушедшего последнего трамвая...
На этих словах заело пленку. Это был знак. Пассаж о времени — не худшая концовка. В меру глубокомысленная.
Проехали Ясногорск. В тусклом освещении заледенелого вагона закутанные в коконы одежд люди походили на персонажей голливудской антиутопии. И спящий солдат с острым кадыком, и тетка базарного вида с гигантскими клеенчатыми сумками, и господин в дорогом пальто, в каком противопоказано ездить в ночных электричках, и уголовная рожа, и припозднившаяся студентка с испуганными глазами, и пьянчужка в полосатой лыжной шапочке, и все, все, все, и даже машинист — каждый при ближайшем рассмотрении мог оказаться моим кровным родственником.
В заледенелом вагоне мы неслись по заледенелой стране.
Мы неслись, чуть отставая от расписания, и по привычке я опасался, что не попаду к последнему трамваю и придется идти пешком от вокзала до Площадки, а это не ближний свет.