реклама
Бургер менюБургер меню

Владислав Петров – Азбучные истины (страница 59)

18

И понеслось! Откуда ни возьмись появился паровоз, эшелон продолжил движение и к вечеру прибыл в Самару. Депутацию и агитатора, чье время, видать, еще не пришло (запомним: Мандрыкин его фамилия; мы еще встретимся с ним в главе Ер), отпустили. Да и как было не отпустить, когда за несколько часов до прибытия эшелона телеграф отстучал сообщение о монаршем манифесте, обещавшем дарование «незыблемых основ гражданской свободы». По стране покатились волны неподдельного счастья. Ликовали либералы, ибо считали цель революции достигнутой; ликовали большевики, ибо видели в манифесте предвестие своей победы; ликовали обыватели, ибо привыкли откликаться на телодвижения власти ликованием; ликовали не в ногу со своими питерскими и московскими собратьями провинциальные пролетарии, хотя плохо понимали, с чем эти самые свободы едят; и ликовало бы наверняка крестьянство, если бы ему толково объяснили, почему следует ликовать... А Желебова запаяли в методический ящик, с мрачной торжественностью погрузили в багажный вагон и отправили к семье. В оркестре полка не доставало трети музыкантов; при прощании играли не в лад, заполняя неурочные паузы рыданием тарелок.

Весной при уточнении списков боевых потерь подполковника объявили павшим за веру, царя и отечество при усмирении мятежа. Герою — слава!

А Иван отказался держать экзамен на прапорщика и, навестив в Мариуполе отца, отправился восстанавливаться в университете. В краткую мариупольскую неделю познакомился с Катенькой. Туманным вечером на залитом в парке катке он принял ее в хилом свете фонарей за взрослую барышню, назначил свидание на бульваре, и, что забавно, барышня, которой еще не исполнилось тринадцати, явилась — но не одна, а с кузинами — дочками тетки Шаповаловой. Вышел полный конфуз.

— Ну и где же мы будем гулять? — поинтересовалась Катенька, подавая ему руку в белой с кружевами перчатке, взятой из теткиного сундука. — А мороженым вы нас угостите?

Кузины хихикали. Иван стоял столбом. И тут увидел сестру Веру, идущую навстречу со своими дочерьми; старшая была ровесницей Катеньке.

— Я сейчас... сейчас... — пробормотал он, попятился за кусты в снежных шапках и дал позорного деру.

— Вы куда, куда?! — закричали кузины звонко.

— Наверное, живот подвело, — констатировала Катенька.

Чуть больше двух лет прошло с того дня, когда в патриотическом задоре Иван покинул университет и записался в армию. Уезжал восторженный румяный юноша, вернулся мужчина с седой прядью в черных волосах: на груди два Георгия. Первый крест получил за то, что при Мукдене в хаосе ночного отступления держали позицию. Второй — под конец кампании за участие в вылазке: в зарослях гаоляна напоролись на японскую разведку и вырезали ее подчистую (возможно, гены Алексосов, метателей ножей, спасли ему жизнь). Самурайский кинжал, добытый в бою трофеем, Иван носил на поясе в самодельных ножнах и лишился его, когда проезжал через Москву. Намеревался провести здесь пару дней, а завяз из-за бунта на три недели.

Именно этих трех недель не хватило ему, чтобы проститься с умирающей в Мариуполе матерью.

Угораздило прибыть в Москву утром 7 декабря. Выйдя на Каланчевскую площадь, прочитал на столбе листовку: «Московский Совет Рабочих Депутатов и Группа Российской Социал-Демократической Рабочей Партии и Комитет Партии Социалистов-Революционеров ПОСТАНОВИЛИ: объявить в Москве со среды, 7 декабря, с 12 час. дня всеобщую политическую стачку и стремиться перевести ее в вооруженное восстание». Так что поезд, которым он приехал, был из последних. В этот же день московский генерал-губернатор Дубасов объявил в городе и губернии чрезвычайное положение.

Делать было нечего. Оставив вещи у дальних родственников по материнской линии, которые жили близ Миусской площади и здесь же держали пекарню на паях с компаньоном. Иван пустился зевакой по городу. Он шел от митинга к митингу, рассматривая плакаты и вслушиваясь в лозунги, пока рабочие дружинники не сочли его подозрительным. Ивана отвели к проходной бумаготкацкой мануфактуры Шапова, обыскали и нашли под шинелью кинжал. «Провокатор. — вынесли приговор, кинжал отобрали, а его заперли в будке сторожа. — После митинга разберемся». Но пока говорили речи, Иван выбил ногой хлипкую дверь и сбежал. И правильно сделал: в эти дни по приговорам наскоро сколоченных рабочих судов расстреляли немало народа.

Впредь он не рисковал, любопытство удовлетворял расспросами. Дворник божился ему, будто своими глазами видел, как стреляют пулеметы с колокольни Страстного монастыря. Иван не поверил, но назавтра завязалось того хуже: невдалеке забухали орудия. Родственники Ивана в опасении грабежей повесили на пекарне замок, но под утро в дом вломились люди с винтовками и потребовали начать выпечку хлеба. Пока испуганные хозяева разогревали печи, эти же люди прикатили трамвайные вагоны, столкнули с рельсов под окном отведенной Ивану комнаты и принялись заполнять пустоты всяким хламом; какой-то парень делал на розвальнях рейс за рейсом, свозя с округи скамейки и тротуарные тумбы.

Ночью на баррикаде жгли костры, пьяно кричали. В приоткрытую форточку Иван слышал, как хриплый простуженный голос говорил, что солдаты отказываются стрелять в рабочих и уже готово отречение царя, дело за подписанием — главное продержаться несколько дней. В ответ закричали «ура», нестройные голоса запели «Марсельезу».

Потом двое суток почти ничего не происходило: утром и вечером с баррикады приходили люди, забирали подносы с хлебом, благодарили, но денег не платили. Изредка на улице показывались казаки, но обходилось без стрельбы. 15 декабря заговорили о прибытии из Санкт-Петербурга Семеновского полка. Вечером Иван увидел со своего наблюдательного пункта подошедшего к баррикаде офицера полиции и с ним артиллерийского поручика; офицер в очередной раз увешал рабочих сдаться, поручик просто стоял, смотрел. С баррикады их обматерили, и они ушли. Вскоре присутствие артиллериста объяснилось: из переулка вывезли пушки, развернули на прямую наводку. Иван подумал, что защитников баррикады берут на испуг и стрелять не будут, но у пушек засуетилась прислуга, и едва он понял, что ошибся, как трижды подряд выстрелили. Ивана осыпало разбитым стеклом, он упал на пол и, выползая по-пластунски в коридор, услышал, как щелкают выстрелы, и ругань, и чьи-то хрипы — словно опять лежал в мукденских окопах... Но теперь не японцы кричали «банзай», а русские люди с русским «ура» убивали русских людей. Когда он вернулся к разбитому окну, все было кончено: на разметанной в клочья баррикаде семеновский офицер прикуривал папиросу.

[1906] Четвертый год Тимофей Осадковский был одним из частных поверенных графа Потоцкого. Мысли о самоубийстве остались в прошлом. Тимофей перегорел, смирился и уже не помышлял о мести тем, кто облапошил Григория Владимировича и сделал нищим его самого. Пожалуй, он хотел забыть об этих людях. И забыл бы, если бы не кругленький господин Ручейников, который навешал Тимофея при каждом удобном случае. Отношения между ними установились неожиданные. Казалось бы, Тимофей должен преисполниться благодарности, однако все сложилось с точностью до наоборот — Ручейникова он не любил, может быть, даже ненавидел.

Привыкший все обосновывать логикой, Тимофей терялся, когда пытался истолковать причину своей неприязни: потом как будто нашел. Кругленький господин Ручейников неустанно изъяснялся о качествах дворянской крови и так часто поминал родство с Бестужевыми, что давит повод усомниться в этом родстве. «Мы, русские дворяне...» — повторял он, карикатурно напоминая Тимофею отца с его генеалогическим копанием и попытками приспособить чужой герб к собственной судьбе.

Кроме того, неясные намеки, связанные с частыми поездками Ручейникова, привели Тимофея к подозрению, что тот совмещает службу у Потоцкого с деятельностью полицейского агента. Доказательств осведомительству не имелось, но хватило догадки — по натуральной либеральной манере Тимофей презирал все связанное с полицией даже предположением.

По мере распространения революционной лихорадки Ручейников все чаше пускался в рассуждения о евреях. «Попляшем мы, когда пейсатые вотрутся в правительство!» — повторял он, полагая в Тимофее близкого по мысли собеседника. А как-то объявил, что вступил в «Союз русского народа».

— Почему бы вам, Тимофей Григорьевич, не составить мне компанию? — сказал он. — Мы, русские дворяне, обязаны поставить заслон на пути жидов. Иначе не ровен час... Попляшем мы, ох попляшем, когда пейсатые возьмут бразды!

— Да я в общем... не знаю... — замялся Тимофей. — Я не люблю быть в обществах.

В его голове творилась неразбериха Воспитание обязывало сторониться евреев, а потеря Вишенок давала вескую причину их не любить. Но либеральный образ мыслей, которым он очень дорожил (как единственным, что осталось от прежней жизни), отрицал антисемитизм; к тому же корень российских бед Тимофей видел не в евреях, а (тут уж приходится повторяться) в самодержавии. Но прямо возразить Ручейникову он не решился.

Кругленький господин понял невнятный ответ по-своему: вел душеспасительные беседы, уговаривал...

В февральский день, может быть, в тот самый, когда Иван Васильев познакомился с Катенькой, Ручейников явился взбудораженный: