Владислав Петров – Азбучные истины (страница 5)
Мальчик вдохнул воздух, а в тысяче верстах на северо-восток его тезка запорожский казак Алексей Смурный, двадцати трех годов от роду, вытер потной рукой пыль со лба, вытряс из фляги последнюю воду, и в этот миг под ним зашатался, опустился на колени, завалился на бок конь. Был полдень, палило солнце. Алексей потянул узду, но сразу понял — бесполезно. Конь косил круглым глазом, подрагивал ноздрями, и густая розоватая пена тягуче текла из его рта; конь умирал. Алексей снял сбрую, седло, положил все это себе на голову и пошел прочь. Он отошел далеко от места, где оставил коня, а все казалось ему, что слышит, как тот хрипит, бьется в агонии. Путь Алексея Смурного лежал на Дон.
Не хватило Смурным места на земле. Когда-то отец и дядья Алексея ходили со Стенькой Разиным в Персию, но вернулись домой голее, чем были. На обратном пути братьев поразила хворь — холера не холера, а что-то похожее. Казаки убоялись заразы и бросили их на попечение рыбаков, а сами дальше пошли, к Астрахани. Хворь прошла, а обида на товарищей — что ушли и не поделились добычей — осталась. В дальнейших Стенькиных проделках Смурные не участвовали и чисты оказались перед царем-батюшкой; но когда после бунта шерстили всех подряд, ушли от греха подальше за днепровские пороги, а старший из братьев — Матвей, недавно овдовевший, и сына Алешку с собой прихватил.
Прижились легко, но поначалу диковинно было. Донские казаки сплошь происходили из русских; если селились в станицах ногаи, калмыки и прочие басурмане, то уж никак не считались они казаками. А в Сечи по-другому, кого только не было среди здешних казаков: хохлы и москали, ляхи и литвины, молдаване и крещеные татары, даже сербы и немцы встречались. И если донские казаки видели в Москве законную русскую столицу, которая хоть и оборачивается мачехой, но все ж таки мать, то запорожские смотрели на златоглавую лишь как на возможную добычу — «казацкий хлеб». Даже присягнув Москве при Богдане Хмельницком, украинские казаки не горели желанием класть за нее головы.
В мае 1687-го, то бишь 7195-го, стотысячное русское войско во главе с князем Василием Голицыным двинулось на крымского хана. До сих пор платили Крыму дань, чтобы не беспокоил набегами. Хан дань принимал, отдаривал послов, пряча ухмылку в крашеных усах, а набеги продолжались — каждый год русских тысячами угоняли в полон.
Отказаться от участия в кампании украинский гетман Самойлович не мог, но сделал все, чтобы участие Сечи в войне было как можно менее заметным. Поход провалился: татары зажгли степь, горизонт заволокло дымом и воздух почернел от поднявшейся в небо золы. На юге колыхался гигантский занавес, и на нем появлялись живые картины — волновались куши деревьев, уходили в зенит необъезженные табуны, плескались чудные озера. Попробовал Голицын двинуть войско по выжженной мертвой земле к тем озерам и много людей положил, а коней, павших без подножного корма, сосчитать не могли.
Так и не добравшись до противника, повернули назад, и сам собой возник слух об измене. Долго предателя не искали: казачья старшина, заинтересованная в переделе власти, указала на Самойловича — дескать, тайно сносился с татарами и посылал людей жечь степь; особенно усердствовал в обвинениях генеральный есаул Мазепа. Гетмана заковали в железа и отправили помирать в Тобольск, а на его место поставили Мазепу; ходил слух, что есаул дал взятку Голицыну в десять тысяч рублей.
Перемена эта обернулась для братьев Смурных погибелью. Будучи при полтавской ставке Самойловича, они с другими ближними казаками бросились на защиту гетмана. Но силы оказались неравны: кого из казаков порубили бердышами, кого подняли на пики. Двух братьев, Ивана и Гаврилу, изуродовали до неузнаваемости; старший брат, Матвей, отец Алексея, уберегся, но был повязан и приговорен к жестокой порке.
Алексей к этому времени жил на особицу и невесту, дочь сечевика, себе уже присмотрел. Когда с отцом случилась беда, бросился он в ноги куренному атаману полковнику Гамалею, но тот слушать не захотел. И отца запороли до смерти. Алексей вырыл могилу, поставил крест, а ночью ускакал — решил пробираться на Дон. Рассвет застал его в дороге, и полдень застал его в дороге, и гибель коня застала его в дороге. Он забрал далеко на юг, угодил в безводное Дикое поле, изведшее войско князя Голицына, и пытался жевать жесткие травинки, но сока в них не было — в них совсем не было сока.
Спать устроился на земле, положив под голову седло и острым камнем очертив круг — чтобы не подобрались ползучие твари. Забылся ненадолго, а потом будто кто-то толкнул в бок. Алексей открыл глаза и увидел: валятся звезды. Они зажигались в зените, оставляли на небе царапины и падали окрест. Всю степь, казалось, должны были засыпать они.
На краю Дикого поля, в крепости Тамбов, наблюдал звездопад двадцатилетний ногаец Енебек, воин на русской службе. Сотни клинков вспарывали ночное небо, и чудилось Енебеку, что горящие далеко в степи костры кочевников — это и есть упавшие и не погасшие при ударе о землю небесные падалицы.
Алексей Смурный поднялся, снова водрузил седло на голову и пошел по холодку навстречу дремлющему на востоке солнцу. И опять рассвет застал его в дороге, и полдень застал его в дороге. Он упорно продвигался вперед, и мерещилось ему всякое: те же кущи и озеро, и табуны, и город великий, с золотыми куполами — может быть, даже сама Москва. Чтобы избежать соблазна, Алексей смежил веки — так и шел с закрытыми глазами по ровной, как стол, степи. Солнце клонилось к закату, когда он услышит топот.
За мгновение до того, как раздался топот, Василий Небитый получил благословение от старца Савватия и перекрестился двумя перстами; Мари Дюшам, белошвейка, села в Руане в экипаж, чтобы отправиться в далекую Польшу, стремительно приобщавшуюся ко всему французскому; купец Арутюн бросил на счастье абаз в фундамент нового дома в Исфахане; пастор Свен Юхан Тальк начал урок в Абосской гимназии, а будущий английский капитан Фернао-Ферней сделал первые шажки под умиленным взорами отца-китайца и матери-инки. За два мгновения до того лекарь-немец, не умевший говорить кратко и по существу, закончил пространный доклад о болезни Самуила Яковлева; он давал Самуилу срок до утра и предлагал пустить кровь. Осип, сын умирающего, выслушал молча и терпеливо: на усталом лице не отразилось ничего. Лекарь получил серебряный рубль и был отпущен. И за три мгновения до того в палатах Милославских доломали печь, похожую на пряник, — работу умершего двенадцать лет назад мастера, которого в Каменном приказе уж имя забыли; сын мастера, молодой богомаз Ивашко Хлябин, явился накануне в Ярославле пред очи живописца Лаврентия Севастьянова, под чьим началом отныне предстояло работать, — жалованья ему отпустили двенадцать денег в день.
...Младший Смурный, последний из Смурных, услышал топот и очнулся. По кругу, центром которого был он сам, носились два татарина в островерхих шлемах. Алексей опомнился, метнулся в сторону... Но куда бежать? Степь была везде, и он был центром этой степи, а вокруг с гиканьем накручивали кольца веселые татары — перекликивались, показывали на него пальцами, смеялись, играли, как сытые коты с мышью.
Просвистел аркан, Алексей вскрикнул жалобно. Веревка захлестнула подмышками, и всадники понеслись, потащили его по высохшей траве...
[1689] На второй год татарского рабства Алексея Смурного князь Василий Голицын совершил новый поход на Крым, еще позорнее первого. Хотя, казалось, учли ошибки предыдущей кампании: выступили в начале ранней здешней весны — влаги в степи было вдоволь, и кони шли по брюхо в траве. К середине мая добрались до урочища Зеленая Долина, стали лагерем и на рассвете наконец увидели татар. Поняли: быть сражению.
Евстигнея Данилина определили на левый фланг конного ополчения, рядом с казаками Мазепы. Конь у Евстигнея был добрый, чепрак под седлом богатый, панцирь и пищаль — хоть куда. Пятнадцать лет назад плохеньких лат себе справить не мог, не говоря уж о том, чтобы выставить, как положено, из своих людей кольчужных ратников на конях. А теперь за его спиной натягивали поводья четверо воинов в полном вооружении. Бухнулся Евстигней в ножки князю Василию Голицыну, и князь снизошел к его скудости, взял к себе на службу. Затем провернулось что-то в неповоротливой махине Поместного приказа, и отписали дворянскому сыну Данилину по государевой верстке деревеньку в пятьдесят душ и четыреста десятин пахотной земли...
Стояли в невыносимом ожидании около получаса; наконец в неприятельском стане закричали муллы, и вскоре впереди поднялось облако пыли — то скакала навстречу русским татарская лава. Русские порядки тоже пришли в движение, и два войска сшиблись грудь в грудь. До полудня рубились нещадно — но ни царапины не появилось у Евстигнея. А когда татары отхлынули, шальная стрела впилась в шею.
Через пять дней продвинулись дальше, к крепости Перекоп, за которой начиналось гнилое море. Рана Евстигнея горела огнем — что-то распирало ее изнутри; недаром ходил слух, что татары травят наконечники. Но Евстигней почему-то был уверен, что все закончится хорошо: и крепость будет взята, и сам он еще повоюет. Однако не успели поставить палатки, как прозвучал сигнал к отходу, и вскоре отступление превратилось в повальное, паническое бегство. Хорош стратег оказался князь Голицын: довел рать до цели и тут увидел, что силы за время похода истаяли. Где уж на приступ идти, когда осажденных в крепости, крымчаков да пришедших им на помощь турок, обнаружилось не то вдвое, не то втрое больше голицынского войска. Одно слово — погибель!