Владислав Петров – Азбучные истины (страница 41)
Они скрылись за поворотом крутой дороги, а через какие-нибудь десять минут сквозь оцепление проскакала лошадь с бледным от ужаса трубачом. Где-то во второй линии ее остановили, повиснув на поводьях, и тогда увидели, что руки у трубача связаны за спиной, а к седлу приторочен свернутый бешмет. Кто-то тронул за бечеву, бешмет развернулся, и упала на дорогу, уставясь в небо мертвыми зрачками, поручикова голова с забитой глубоко в рот трубой...
Лонгин Петров вернулся в Наурскую осенью, когда уж собрали виноград. Весть о гибели Степана опередила его на несколько месяцев. Он помнил последний разговор со Степаном и, пожалуй, испытывал нечто близкое к угрызениям совести, хотя в мыслях не имел покушаться на Агриппину. Однако же, против намерений Лонгина, по станице поползли слухи; даже его настоящая душенька (на казачьем наречии — любовница) Лукерья, у которой снимал квартиру и столовался, не удержалась и ночью, между поцелуями, спросила, правда ли, что он положил глаз на Степанову вдову. Лонгин отшутился, но, когда утром Лушка завела разговор опять, разозлился и, не сказав ни слова, взял ружье и ушел на дальний кордон, где пробыл две недели, не подавая о себе вестей.
По дьявольскому совпадению первая баба, встреченная им по возвращении в станицу, была Агриппина. Она тащила санки с поклажей по легкому, с вечера выпавшему снежку. Лонгин окликнул ее.
— Давай, помогу, — сказал и, не дожидаясь ответа, потянул за ремешок.
Молча прошли несколько домов.
— Не пригласишь? — спросил он.
Агриппина покачала головой:
— Нельзя. Молва пойдет.
— А уж идет. Или не слыхана?
— Слыхала. Тем паче нельзя.
— Выходит, не пригласишь? — зачем-то уточнил Лонгин и так ускорил шаг, что Агриппина перестала за ним поспевать. У ее дома он бросил санки и, не прощаясь, направился к Лушке.
[1820] Зима выдалась необыкновенно теплой, горные дороги стали проходимыми для артиллерии раньше обычного. Экспедиции против горцев начались еще в феврале. А в мае Лонгину Петрову выпала оказия коротко побывать в Наурской. Лушка встретила его с округлившимся животом, разговор вышел неприветливый: от ребенка Лонгин не отказывался, но жениться не хотел. Слово за слово — и чуть не прибил ее, но пожалел дуру брюхатую. Уходя, вытряс на стол содержимое кошеля, до последней денежки, и был таков.
Вечером в этот день Агриппине показалось, что кто-то стоит около чинары за плетнем, глядит в окошко. Сначала испугалась (а ну как абрек!), потом измучилась любопытством (да и не труслива была, при обороне Наурской щи лила наравне с другими) и выбралась на задний двор незаметно, чтобы посмотреть. Никого у чинары не было, только падала под полной луной причудливая тень от листвы. Успокоенная, вернулась в дом. И тогда в нескольких саженях в стороне от чинары поднялась сливавшаяся с землей фигура и растворилась в ночи.
[1821] Об этом случае Агриппина легко забыла. Но в следующую весну, в канун Пасхи, все повторилось: то же ощущение, будто кто-то прячется у чинары и силится заглянуть в дом. Сразу вспомнилось прошлогоднее. На этот раз вышла, не таясь, и там, где, помнится, играла затейливая тень, увидела человека. Хотела бежать обратно в дом, но человек сказал:
— Погоди.
И Агриппина узнала Лонгина Петрова.
— Вот, на побывку приехал... — Лонгин помолчал. — Одна живешь?
— Одна. Под вдовий бочок пришел?
— В дом, значит, опять не позовешь?
— Почему же, заходи.
— Не боишься?
— Уже не боюсь.
— Так зайду? — переспросил он.
Агриппина, ничего более не говоря, пошла к дому. Лонгин пустился следом. У крыльца догнал ее и, когда вошли в сени, обнял сзади, прилепился губами к шее. Агриппина попробовала вывернуться, оттолкнуть его, но как-то не очень уверенно, и было ясно, что сопротивляется она, потому что не сопротивляться нельзя — иначе получится и вовсе нехорошо. Так, в борьбе, но все крепче прижимаясь друг к другу, ввалились в комнату, и последнее, что сделала Агриппина, когда руки Лонгина задирали подол, рвали в нетерпении рубаху, — это потянулась к оплывающей на столе свече, но рука, описав дугу, безвольно упала; и Агриппина забыла и о свече, и обо всем на свете — опрокинутая на перину, впилась Лонгину ногтями в лопатки...
В колеблющемся свете тень от них была, как от большого опрокинутого на спину жука...
— Страстная седмица... Грех-то какой! — сказала Агриппина, поворачивая лицо к Лонгину, который, сидя на краю постели, запоздало стягивал сапоги.
— Отмолим! — небрежно бросил он через плечо. — Если позову, пойдешь за меня?
— А позовешь?
Лонгин совладал с сапогами и скользнул под одеяло.
— После Пасхи поженимся, — сказал он как о деле будничном. — У попа повенчаемся.
Под утро Лонгин угомонился, стал похрапывать. Поняв, что он крепко спит, Агриппина поднялась, села у окна, за которым серел рассвет, прикидывая, как сподручнее чинить порванную рубаху, и вдруг, сама того не ожидая, горько заплакала...
[1822] Бог грех простил. На Крещенский сочельник родился у Петровых, Лонгина и Агриппины, мальчик Филька. Крепкий, горластый, с первых дней ухватистый. Со сросшимися двумя пальчиками на правой ноге.
А может быть, Бог не простил греха. На Страстной неделе (Пасху праздновали 2 апреля, на восемь дней раньше, чем в году предыдущем) воротился из чеченского рабства Степан — колченогий, несчастный.
Трубач, пораженный зрелищем отрезанной головы, в ответ на вопросы о Степане мычал и водил ладонью у горла, и Степана сочли погибшим. Лехи взяли в тот же вечер и в отмщение за вероломство без церемоний сожгли; наурские казаки договорились аманатов не брать — и не брали, всех перерезали. Против ожидания, в ауле оказались сплошь мужчины — женщин, детей и стариков со скотом и скарбом, какой смогли унести, абреки увели тайной тропой.
Найденный на куче навоза труп Тулупова опознали по эполетам. А Степан находился уже далеко от чадящих развалин. Он брел, согнувшись в три погибели, почти на четвереньках. Цепь, которая соединяла его ошейник с повозкой, была меньше трех вершков: спина затекла, он спотыкался и падал, но повозка не останавливалась и равнодушно волоклась по камням. Такой короткой цепью его наградили не нарочно, не ради издевки, а потому, что другой не было, а веревка подлиннее привычно предназначалась козе. Степан тоже был скотиной (и еще неизвестно, сколь полезной!); следовательно, преимуществ перед козой иметь не мог. Он и жил под одним навесом с этой козой и даже выдаивал из ее вымени остатки молока, за чем был однажды застигнут и нещадно бит. Ошейник с него не сняли (правда, цепь удлинили), работать заставляли от зари до зари, кормили как раз достаточно, чтобы не умер с голода.
Ближе к зиме Степана перепродали в маленькое горное селение, и дети бегали смотреть на него, удивляясь, что русский так похож на человека (т.е. чеченца). Потом хозяева менялись часто; наконец он попал в Ведено, где ушлый абрек Энвер сообразил сдавать его односельчанам в пользование. Отсюда Степан первый и последний раз попробовал бежать, но был пойман. Сгоряча хозяин полоснул его саблей по лодыжке и повредил сухожилие — теперь не то что бегать, ходил с трудом. Раб из хромого никудышный, кормить такого резона нет. Энвер, человек по-своему не злой, говаривал иной раз:
— Совсем больной стал, отрежу скоро тебе голову.
Шутил, должно быть. Помнил рассказ Степана, как отрезали голову Тулупову. А может, и не шутил — кто знает?
Но тут Степану несказанно повезло. Русские взяли двух братьев, сынов веденского старейшины, и соглашались вернуть их лишь в обмен на захваченных чеченцами прапорщика и девятерых солдат. Один солдат накануне обмена умер; тогда, чтобы не нарушать ровного счета, старейшина выкупил Степана и присоединил к русским пленникам. Обмен состоялся в середине марта, когда в горах сошел снег, а к концу месяца Степан приковылял в Наурскую.
Это был уже совсем не тот человек, что три года назад отправился в поход. Много старше своих двадцати шести, жалкий, униженный, раздавленный в самой сути, привыкший к жизни на четвереньках и не то чтобы забывший прелесть прямохождения, но боящийся распрямиться, будто за это грозила неминуемая кара. Таким вошел Степан в свой дом.
Лонгин и Агриппина вечеряли. Им явился заросший седыми волосами старик со струпом на лбу, в драном воловьем зипуне, с разбитыми в кровь ногами, на которых вместо обуви были намотаны тряпки. Агриппина узнала Степана первой, ойкнула, вжала ладони в побледневшее лицо и так осталась сидеть на месте, как каменная; одни глаза жили, перебегали с прежнего мужа на нового. Лонгин встал, не зная, куда деть руки и что говорить.
В полном молчании прошла вечность. Лонгину казалось, что Степан пришел требовать возвращения своего, законного и что невозможно ему все это не отдать (и отдать невозможно!), а Степан робел без спросу сесть на лавку.
— Вот, значит, как... — сказал он и потянул носом; слеза вытекла из уголка воспаленного глаза.
Если бы Степан стал кричать, размахивать кулаками, настаивать на своих правах, Лонгин, наверное, нашелся бы с ответом, но эта жалобная слеза обезоружила его. Он стоял, слегка наклонившись вперед, руки висели вдоль тела, как плети. Агриппина наконец вышла из оцепенения: издала звук, похожий на вскрик подстреленной птицы, привстала, точно желая пойти навстречу Степану, но тут же упала на лавку (печально звякнуло монисто, подаренное капитаном Казначеевым) и зарыдала в голос. Следом, выдержав недолгую паузу, в соседней комнате захныкал младенец.