Владислав Отрошенко – Приложение к фотоальбому (страница 3)
Супруги поехали в приют. В приюте их поджидала приветливая смотрительница, которая была заранее подкуплена Аграфеной. Смотрительница вынесла для показа супругам именно того младенца, которого тайно родила Аграфена. Петру он категорически не понравился. Он стал кричать на смотрительницу – зачем она вынесла им какого-то нерусского, какого-то смуглёныша, какого-то горбоносого. Затребовал другого. Но Аграфена принялась заламывать руки, рыдать. Стала убеждать мужа, что взять надо этого – смуглого, – ведь убивал-то он на войне именно нерусских. Пётр поддался женским доводам и слезам. Горбоносого и смуглого младенца усыновили.
“Похож был на родителя. Чистый грек!” – говорила бабка Варвара, которая и сама вместе с моими двоюродными дедами, бабками, дядьками, тётками по материнской линии не избежала похожести на таинственного грека.
Практически до взрослого состояния мой прадед Андрей Притыкин воспитывался в семье прапрабабки Аграфены с другими детьми под видом приёмыша. И только перед самой смертью на исповеди Аграфена призналась во всём священнику. Священник после её смерти некоторое время поразмыслил, потом пришёл в семью (мужа Петра уже не было на свете) и сказал единоутробным братьям и сёстрам Андрея, что весть настолько важная, что он готов нарушить тайну исповеди…
Эта легенда, которую я услышал в детстве и в которой кое-что изменил и настроил на искомые реалии, дала сюжетное движение роману – завела его мотор.
Детское и писательское сознание – почти идентичны. Сущность писательского мироощущения в том, что ты сохраняешь детские впечатления и потом преображаешь их во что-то другое.
Но, конечно, далеко не всё, что рождается в процессе письма, может быть объяснено реальной жизнью.
Есть ещё сны и видения; есть (возможно) другие жизни, которые нельзя ясно вспомнить, если ты не бодхисаттва, но можно безотчётно находиться под их впечатлением; есть автономная работа воображения, не поддающаяся никакому анализу; есть изменённые состояния сознания; и есть, наконец, чистейшее сумасшествие, контролируемое определённым образом – так, чтобы процесс письма продолжался…
Приложение к фотоальбому
Роман
Часть I
Африка
Когда у дядюшки Семёна сгорели его бакенбарды, он объявил в доме траур, велел завесить чёрным сатином все зеркала и сам надел чёрный, с атласным воротничком костюм, провонявший нафталином до такой степени, что все комары и мухи, какие были в доме, тут же повылетали вон.
К вечеру он разослал всем братьям телеграммы с одинаковым текстом:
НЕМЕДЛЕННО ВЫЕЗЖАЙ, СЫНОК. АДСКИЙ ОГОНЬ ПОЖРАЛ МОИ БАКЕНБАРДЫ. СЕМЁН МАЛАХОВИЧ.
Он был не самым старшим среди дядюшек, и бакенбарды у него были не самыми большими – у старшего дядюшки, Порфирия Малаховича, бакенбарды были до плеч, и сам он был такой огромный, что в иные двери пролазил с трудом, – но дядюшка Семён почему-то взял себе такую манеру называть
Дядюшка Семён утверждал, что она родила его втайне от Малаха и что отцом его был вовсе не этот безмозглый и одряхлевший идол, не способный произвести на свет ничего, кроме такого чудовища, как дядюшка Порфирий, или такого убожества, как дядюшка Иося, которого Аннушка то ли по забывчивости, то ли из сочувствия к его болезненной худосочности упорно называла “младшеньким”, вкладывая в это невинное словечко крупицу снисходительной нежности. Дядюшку Семёна это словечко раздражало до крайности. Стоило Аннушке произнести его, вспомнив о бедном дядюшке Иосе, как с дядюшкой Семёном делалось нечто вроде припадка. Он вдруг останавливался посреди комнаты и замирал в какой-нибудь страдальческой позе, точно ему на шею опустили бревно. Некоторое время он стоял, не двигаясь с места, и яростно вращал светло-голубыми, цвета январских сосулек, глазами, пока наконец возмущение, перехватившее ему горло, не обретало язык, отливаясь в немыслимые выражения.
– О чудовищная старуха! – восклицал дядюшка Семён, вскидывая голову и потрясая в воздухе растопыренными пальцами. – О сладкозвучная стерва! – продолжал он после короткой паузы, подыскивая более эффектную интонацию для грандиозной тирады, готовой уже вырваться из его груди без всяких заминок и препятствий, расставленных на её пути недремлющим актёрским инстинктом. – О, сколько же раз я должен тебе повторять, безумная женщина, кто, когда и в какой последовательности выскочил на горе Вселенной из твоего необузданного чрева!
О каком
Рождение дядюшки Семёна было отмечено многими чудесами и знамениями. В тот год, когда он появился на свет, в огромном доме Малаха вдруг обрушилась посреди ночи северная стена и за ней обнаружилась дотоле неизвестная комната. Это была просторная шестиугольная зала, сверкающая начищенным паркетом и свежевыбеленными стенами; на потолке красовалась совершенно новенькая, не тронутая пылью люстра из позолоченной бронзы и цветного стекла, похожая на перевёрнутую корону. Впоследствии именно под этой люстрой дядюшка Семён и произносил все свои монологи и гневные речи, обращаясь при этом к тринадцати пухленьким ангелочкам, которых вылепил на потолке этой комнаты сам Малах: кудрявые младенцы с короткими крылышками изображали радостный хоровод вокруг люстры; они дружно держались за руки и летели в весёлом порыве, образуя тот неразрывный круг, который, как пояснял своим бесчисленным зятьям и невесткам мудрый дядюшка Серафим, лучше других понимавший тайный смысл изречений и поступков родителя, являлся “симво́лом единства” всех тринадцати дядюшек.
Ангелочки были самыми преданными и самыми терпеливыми слушателями дядюшки Семёна. Иногда он называл их вонючими чертями и кричал, что побьёт молотком всю эту блядскую свору, если она не перестанет улыбаться идиотской улыбкой Малаха, которую он нарочно изобразил на их лицах, чтоб эти мерзавцы всегда могли потешаться над речами дядюшки Семёна. Но бывали минуты, когда он проникался нежностью к ангелочкам. Указывая на них, он говорил, что скоро наступит великий день – День Всеобщего Пробуждения. И тогда, говорил дядюшка Семён, глядя на ангелочков глазами, полными ласковых сладостных слёз, и тогда эти милые крошки, эти радостные малютки, эти чистейшие чада эфира оживут, встрепенутся и, расправив белоснежные крылья, сверкая ясными лицами, разлетятся по миру, чтоб возвестить обо всём, что они слышали от дядюшки Семёна в этом мерзком углу, где никто и никогда не понимал его пламенных чувств, его благородных стремлений, его помыслов и речей о величии Братской Любви и ничтожестве дядюшек, которые только для того и явились на свет, чтоб жиреть на своих пасеках, как дядюшка Порфирий, или чахнуть на вонючей бензоколонке, как дядюшка Иося. Нет, кричал дядюшка Семён, потрясённый собственным красноречием, никогда не возвысятся до Любви эти ходячие свидетельства отвратительной старческой похоти полуживого безумца, дерзнувшего поместить своё подлое семя туда, где было уготовлено место для одного только дядюшки Семёна.
Под люстрой же дядюшка Семён изрёк и то ужасное пророчество, которое стоило ему перелома ключицы и тазовой кости. Он не погиб по счастливой случайности, ибо в тот злополучный день ему вздумалось возвратиться домой из театра в картонных доспехах какого-то древнего витязя. Он расхаживал в них по дому весь вечер, не снимая накладной бороды и приклеенных на лоб больших кучерявых бровей, которые грозно торчали из-под деревянного шлема, густо выкрашенного серебрянкой. Этот шлем и спас дядюшку Семёна, когда люстра обрушилась ему на голову тотчас же после того, как он объявил бедной Аннушке, перепуганной до смерти его видом, чтоб она немедля оставила все дела и готовила доски для Малахова гроба.
– Ибо час кончины бесполезного истукана, – успел сказать ещё дядюшка Семён, – час кончины его недалёк!..
Бессмертного к тому времени и вправду уже одолевала немощь. Он до такой степени весь высох и уменьшился в размерах, что нужно было ещё потрудиться, чтобы отыскать его в маленьком тёмном чуланчике, где он беспрестанно спал, заваленный ветошью и всяческой рухлядью. В этом чуланчике Малах поселился сразу же после того, как сотворил последнего дядюшку. То был дядюшка Измаил, на редкость живой и подвижный дядюшка. Он был кругленький, плотный, румяный и коротенький, как матрёшка. Коротеньким у него было всё – и шея, и руки, и ноги, и даже пальцы на пухлых ладошках, припорошённые седыми волосиками. Дядюшка Измаил, как и все в мире дядюшки, родился на свет с бакенбардами. Но этому факту в доме Малаха никто не придавал особого значения. И только дядюшка Порфирий, который всё чаще и чаще стал поговаривать о своём одиночестве, о недугах и близкой старости, а за несколько дней до рождения Измаила обзавёлся даже клюкой, – был возбуждён чрезвычайно. Едва только дядюшку Измаила, барахтавшегося миллиарды веков в глухой непроглядной бездне, вынесло животворной волною в светлые комнаты Малахова дома, как дядюшка Порфирий, поджидавший этого с нетерпением, подхватил его на руки и, внимательно осмотрев пришельца, завопил на весь дом: