Владислав Отрошенко – Гения убить недостаточно (страница 23)
Здесь так и напрашивается окончание – «сделать с пространством».
Приблизить отдаленный Париж к Каракоруму силой и проворством монгольской конницы, а затем связать пространство между этими городами прочной сетью ямских станций, по которым передаются, устремляясь в бесконечность, импульсы власти монгольской администрации, – эта задача вовсе не казалась ханам трудной или фантастической. В сознании Чингисхана и его потомков-чингизидов существовала не просто идея
Мир предоставляет монголам все свое пространство, монголы миру – единые правила жизни и безопасность на торговых путях, в городах, на ямских станциях.
Истоки такого мироощущения, при котором возникает стремление создать однородное по устройству пространство Земли в виде некоей универсальной империи, лежат, вероятно, в религии монголов. Их главное божество носило очень простое и всеобъемлющее название:
Не берусь утверждать, что всякий русский писатель задавался вопросом, в каком пространстве ему лучше было бы родиться и писать – в гигантской империи, тяготеющей к небесной однородности и абсолютизму, или в маленьком затерянном королевстве, вроде Королевства Бутан в Гималаях, где указом благодушного короля запрещены политические партии, телевидение и химические удобрения (условия почти идеальные для души и тела).
Но не подлежит сомнению, что в России сознание писателя на протяжении нескольких веков переживает три момента, связанных с государственным пространством:
1. Постоянное изменение размеров страны.
2. Непреодолимость пространства, занятого государством.
3. Неопределенность очертания государственных границ.
Всего сто лет назад самый авторитетный в стране энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона описывал пространства России в таких выражениях:
Самою восточною точкою России является мыс Дежнев в Беринговом проливе – географические координаты этого мыса до сих пор обстоятельно не определены, а имеющиеся более или менее расходятся между собою.
Вот другая цитата из того же словаря:
Северная морская граница Российской Империи до сих пор не может быть определена с достаточной точностью, так как на всем ее протяжении многие берега на картах нанесены лишь приблизительно.
Речь идет о границе длиной во множество тысяч километров. Надо заметить, что в энциклопедической статье нет ни малейшей критической ноты по поводу этой тотальной неопределенности параметров государства. Напротив, здесь ощущается привкус гордости или, быть может, веселого отчаяния, которое как бы говорит нам: пространство страны столь обширно, что устанавливать его точные границы и пределы – занятие тщетное и почти бесполезное.
Словарь Брокгауза и Ефрона начал выходить в ту эпоху, когда границы России еще продолжали расширяться – до бывших пределов Монгольской империи.
Если применять здесь термины современной космологии, то эта эпоха началась с
В последующие три века расширение продолжалось безостановочно – во все стороны света. К тому времени, когда Петр I принял в 1721 году титул императора, империя уже достигла невероятных размеров – около 10 миллионов квадратных километров. Но монгольская воля к пространству, утвердившаяся в русском сознании, не иссякала. В царствование Николая I площадь империи уже составляла более 20 миллионов квадратных километров и распространялась на три континента – Европу, Азию и Северную Америку.
Одним из первых русских писателей, кто испытал на себе весь ужас экспоненциального расширения имперского пространства, был Пушкин. Именно он ощутил однажды подвижность и неуловимость государственных границ.
Это случилось в 1829 году в период его поездки в Закавказье, где русская армия под командованием генерала Паскевича вела военные действия против Турции. Пушкин делал путевые заметки, которые опубликовал впоследствии под названием «Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года». Он был едва ли не единственным русским писателем XIX века, кто никогда не пересекал границу России – царь не давал ему разрешения на выезд. И вот в этой поездке ему представилась возможность не только увидеть край империи, но и перешагнуть за край. Это было для него таким же немыслимым волшебством, как проникновение за линию небесного горизонта.
Двигаясь по Армении в сопровождении казака, он достиг пограничной речки Арпачай, за которой простиралась территория Турции. При виде этой речки Пушкина охватил приступ счастья. Он мог сию же минуту очутиться за пределами империи, в ином пространстве, поскольку речка была мелководной и пересечь ее не составляло труда. Пушкин пишет:
Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России.
Попытка удалась: он пересек границу. «Я весело въехал в заветную речку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег», – радостно повествует Пушкин.
Но в следующую минуту его охватило отчаяние. Бросок через речку был напрасным. Границу империи только что изменили новейшие приобретения действующей армии, о чем Пушкину, вероятно, сообщил его проводник. «Этот берег, – пишет поэт, – был уже завоеван: я все еще находился в России».
Волшебства не случилось. Граница имперского пространства отдалилась, как линия горизонта, подчиненная оптическим эффектам.
Когда мы говорим об отношении русских писателей к пространству, мы должны учитывать, что это отношение было крайне противоречивым. С одной стороны, писательское сознание в России испытывало острую и абсолютно
Наиболее показательно это противоречие выражено в мироощущении Гоголя и Тютчева.
В гоголевской пьесе «Ревизор»
Да отсюда, хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь.
Я хочу сопоставить эту фразу с тем, что произнес перед смертью основатель Монгольской империи Чингисхан, обращаясь к своим сыновьям с завещанием:
Я завоевал и укрепил для вас царство такой пространной ширины, что из центра его в каждую сторону будет один год пути.
Разумеется, Гоголь не знал этих слов Чингисхана. Текст завещания не был тогда известен в России. Но совпадение поразительное.
Монгольская потребность в пространстве иногда принимала у Гоголя форму болезненных приступов. Один из таких приступов случился с ним в Италии осенью 1840 года, после переезда из Вены в Рим в комфортабельном дилижансе. Гоголь почувствовал нечто невероятное для любого рационального сознания. Ему показалось, что дорога была слишком короткой; что он слишком быстро очутился в Риме; что пространство между Веной и Римом не обладает достаточной протяженностью; что оно не действует исцеляюще на его нервы. Ему захотелось совсем другого пространства и совсем другой дороги, о чем он говорит в письме из Рима к Погодину:
О, как бы мне в это время хотелось сделать какую-нибудь дальнюю дорогу, с какою бы радостью я сделался бы фельдъегерем, курьером даже на русскую перекладную и отважился бы даже в Камчатку, чем дальше, тем лучше. Клянусь, я был бы здоров. Но мне всего дороги до Рима было три дни только.
До Камчатки нужно было бы ехать несколько лет. Но именно такую дорогу, протяженностью в 12 тысяч километров, и такое пространство, шириною во всю монгольскую ойкумену, вдруг возжелала душа Гоголя.
Я оставляю в стороне рассуждения о том, что Гоголю было бы абсолютно нечего делать на холодном и безлюдном полуострове Камчатка. Но нельзя упустить из виду то предположение, что бесцельное углубление в необозримое пространство есть репетиция смерти, или пути на тот свет. Дорога на Камчатку на