Владислав Фолиев – Мои четыре слова о маме (страница 2)
С учебой проблем у меня не возникало: еще до того, как родители забрали меня из детского дома, в школе я показывал хорошие результаты – учиться мне нравилось. Новый школьный коллектив принял меня так, словно я и не появлялся: никто не интересовался мною, не заводил разговоров. Все слышали мой голос только тогда, когда я отвечал на вопросы преподавателей. Но это мне и нужно было первое время: в спокойном одиночестве, где никто не наседал надо мной и не подтрунивал, я присматривался ко всему вокруг и привыкал. Я замечал, что внутри класса существуют маленькие группы по два-три человека, которые дружат. Со временем я стал понимать, что и мне надо внедриться в какую-нибудь группку, чтобы облегчить свою учебу, да и одиночество, казавшееся вначале мне таким удобным, перестало приносить мне удовольствие – вновь, как и тогда в детском доме, я хотел окружать себя разговорами и весельем. И только благодаря собственной инициативе спустя пару недель я вошел в круг двух друзей, неплохо учившихся парней. Я продружил с ними до самого выпуска, но (к сожалению или к счастью) вскоре наши дороги разошлись, и я потерял с ними всякий контакт.
Родители очень скоро нашли со мной общий язык, и я привязался к ним. В их отношении ко мне я видел то, что не давало мне усомниться в том, что люди эти хотят сблизиться. Они интересовались мною, были чуткими, а их педагогическая чуйка стремительно разрушала мое чувство «самозванца», которое было у меня первое время, – казалось, будто я неуместен, будто занимаю чье-то место в доме. Их грамотные действия, направленные на мою адаптацию к ним, едва ли основывались на чьем-то опыте, – как я узнаю уже будучи взрослым, они принимали решения интуитивно: без помощи книг, советов родных и уж тем более без обращения к своему личному опыту, которого у них на этот счет просто-напросто не было. К тому же я и сам был благодарен им за то, что они забрали меня, что у меня началась эта «новая жизнь», и поэтому уважительно относился к ним и боялся чем-либо обидеть их, заставить разочароваться во мне. Я грелся от одной мысли о том, что теперь и у меня есть те двое, которые были для меня всегда какими-то образами из кино и книг.
В детском доме, бывало, я думал о родителях своих одноклассников, и это приводило меня к беспокойству. Заключалось оно вовсе не в том, что я не могу испытать на себе родительскую заботу, и не в том, что у всех моих одноклассников на школьные собрания приходили родители, а у меня – одна из воспитательниц, которую я толком и не знал, – скорее оно было вызвано чувством несправедливости иного рода. Я спрашивал себя: «Почему именно я выделяюсь среди других? Почему именно я не могу свободно выйти на улицу, как делают это мои одноклассники, и пойти, куда мне вздумается, за пределы территории детского дома? Почему у меня нет своей комнаты?» Эти вопросы оставляли в недоумении, в некоторой степени даже вызывали злость, обиду. Но злился я скорее не на свою биологическую мать, оставившую меня здесь, а на ту неизвестную мне цепочку событий, заставившую ее сделать это. Мой детский ум, уже привыкший к жизни среди таких же брошенных детей, как и я, таким образом временами бунтовал и каждый раз в конце концов приходил к неутешительному выводу, навевающему мне совсем несправедливое чувство вины: я говорил себе, что, наверное, я и есть причина того, что я здесь.
Но теперь я оказывался в доме своих родителей и переставал вгонять себя в эти отяжеляющие размышления. С каждым проведенным здесь днем я ощущал, будто с моего тела все сильнее облупливалась яркая краска, запечатлявшая мою прошлую жизнь. Получая их любовь и эту самую «свободу», о которой я всегда размышлял, я начинал отрекаться от своего же убеждения в том, что если бы у меня и были родители, то они не смогли бы дать мне что-то особенное, то, чего я не смогу найти самостоятельно – я верил, что, когда я вырасту, я с легкостью замещу отсутствие любви родительской любовью к девушке: эти чувства ложно представлялись для меня равноценными.
В целом, жизнь в детском доме была неплоха – кормили сытно, временами у нас появлялись по-настоящему хорошие воспитательницы, которые, можно сказать, были трепетны к нам, но долго они не задерживались: каждый ребенок, которому так не хватало внимания, вешался на их доброту и отзывчивость, и они попросту не выдерживали работы здесь; у меня был лучший друг (про которого я уже упомянул), да и вообще со многими я был как одна большая семья. Да, бывало, нас унижали старшие ребята, давали затрещины, нас чрезмерно наказывали грубые, черствые воспитательницы, которые, казалось, восполняли свои обиды через нас – детей. (Помню, как одной зимой, наверное, за год до того, как меня забрали родители, я случайно задел рукой вазочку с конфетами, которая полетела со стола и разбилась. Низенькая тучная воспитательница, не разобравшись, взяла меня резко за рукав, проговаривая «будешь мне тут еще играться», и поставила меня в одних носках в холодный угол, до пола которого не доходило тепло от батарей. Я простоял там около получаса и после этого заболел.) Внутри нашей «детдомовской семьи» тоже было не все гладко. Бывали ссоры, правда, редко доходившие до драк, но быстро мы понимали, что это неправильно, что нужно держаться друг друга в этих и так непростых условиях, и поэтому очень скоро все мирились. Но сейчас я говорю, что жизнь там была «неплоха» именно потому, что с возрастом я узнал о стольких ужасах, которые происходили в других детских домах, что та жизнь, запечатленная в моей памяти, действительно кажется сейчас мне «неплохой». И, конечно, то, что я получил к девяти годам жизни, и рядом не стоит с тем, что было в моей жизни до. Я попал в совершенно иные условия, стал получать такие важные для ребенка любовь и внимание единолично. И все это благодаря им.
Отец без преувеличения стал для меня новым лучшим другом. Я безумно любил его. На протяжении всех тех лет, что он был в моей жизни (умер он, когда мне было 26, больше трех лет назад), у меня не было никого ближе, с кем бы я мог делиться сокровенным так, как делал это с ним. Любая проблема, сомнение – я обращался к отцу, иногда прося, чтобы об этом не знала мама. С мамой я был тоже очень близок, но она была для меня нежным, святым, хрупким. Той, с которой я становился уязвимым, которую я не хотел тревожить даже малейшим способом, обременять грузом своих переживаний. Она была моим идеалом (а как иначе). Каштановые длинные волосы с золотистыми переливами, полные краткие губы, глубокий, трогательный взгляд светло-зеленых глаз – от одного ее вида я мог ощутить трепет, восхищение, понять, что расту во взаимной любви.
Наша с отцом дружба во многом сложилась благодаря футболу – он его обожал, болел за испанский клуб. Долгое время в детстве он занимался мини-футболом и мечтал стать профессиональным нападающим, но из-за прекращения финансирования секцию закрыли, а оставшийся зал так и продолжили сдавать в аренду желающим поиграть. Город был небольшой, и другой футбольной секции там не было, поэтому отец завязал с постоянными тренировками – выходил лишь на улицу погонять мяч с друзьями. Спустя годы, когда он поступил на журфак, он стал играть за университетскую команду, но к чему-то серьезному это тоже не привело. Так и оставшись с мечтой о карьере футболиста, он все-таки нашел способ быть причастным к спорту и еще в университетские годы стал обозревать спортивные события в университетской газете, а уже после учебы стал работать в редакции спортивного журнала.
Сразу после усыновления отец стал втягивать меня в свое увлечение. Часто на выходных или вечером после его работы, набивая глубокую чашку какими-нибудь сухариками и выдавливая майонез с кетчупом в тарелку, мы садились на диван перед экраном телевизора и смотрели матчи. Одновременно с комментатором он рассказывал мне о футболистах: кто чем хорош, где кто раньше играл. Его азарт быстро распространился и на меня, и очень скоро я знал многие составы наших и европейских клубов, а затем и вовсе стал спорить с ним о будущих исходах матчей.
Вскоре после моего знакомства с футбольной жизнью отец повел меня на стадион, где играла наша местная футбольная команда. Я был на подобном мероприятии впервые. Единственная трибуна стадиона, где мы и сидели с отцом, была заполнена наполовину. В итоге наша команда выиграла, я был под впечатлением, но после матча, когда мы вышли за ворота стадиона, отец сказал мне: «Не, Влад, это ненастоящий футбол. Совсем нет красоты. Ни скорости, ни техники. Будет время, обещаю, свожу тебя куда-нибудь в П. Вот это можно будет назвать футболом. Да, а знаешь что, поедем туда на мой летний отпуск на несколько дней, отдохнем. С мамой будем гулять по городу, а с тобой зайдем на матч». Так и вышло, что летом с родителями я поехал на поезде в П., где мы провели пять дней. В первые дни мы все вместе гуляли по городу: смотрели музеи, сады, парки, – а на третий день мы пошли с отцом на матч. Играли З. и Ц. На входе отец показал наши билеты, мы прошли через турникет и, казалось, целую вечность шли по какому-то темному коридору, в конце которого был виден естественный свет: прямо как после смерти, думал я. Наконец мы вышли из коридора, и мне показались поле, разминающиеся футболисты и огромные заполненные трибуны по всему периметру стадиона. Мы прошли с отцом на свои места куда-то на верхние ряды. «Ну вот, сейчас посмотрим футбол», – сказал он, и мы стали ждать начала. Вскоре игроки выстроились в шеренгу, прозвучал футбольный гимн, и игроки пожали друг другу руки. Вокруг начался шум, ниже нас заскандировали. Уже в первом тайме было два гола в одни ворота: один сильный удар издалека, второй – головой сблизи. В перерыве отец достал из сумки сок и бутерброды, которые мы сделали с ним заранее в номере, и мы перекусили. Когда команды вернулись после перерыва на поле, они подарили нам еще один гол, но теперь в другие ворота ударом с района одиннадцатиметрового. После матча мы с отцом были взбудоражены и проболтали всю обратную дорогу на метро. От всех этих событий я порядком измотался и, вернувшись в номер, уснул…