Владислав Бахревский – Морозовская стачка (страница 44)
— Теперь, может, скоро, — усмехнулся московский прокурор. — Но не будь этой стачки, пришлось бы ждать лет десять.
Полтора года прошло, а закон не издан, стачка напугала, но забывается.
— Господа! Господа! — Беленький студентик пришел в себя и опять суетится. — Мы, то есть студенчество… Передовое, естественно. Пока еще не все понимают. Мы собрали деньги…
— У нас все есть! — смеется глазами Моисеенко. — Вы через наших жен книжек пришлите. Кроме Библии, в тюрьме нечего почитать.
— Конечно! Обязательно!.. Господа, мы теперь уйдем. Надо попасть в зал суда. Это трудно. По билетам пускают.
Студенты убежали вперед, и тотчас новый знакомый, на пролетке, господин Баскарев, следователь. Увидел процессию, нашел глазами Моисеенко и шляпу снял.
— Видал? — спросил у Волкова. — Что-то сегодня уважают нашего брата. Или оправдают, или уж на всю железку…
В первый день ареста этот господин, оставив его одного писать очередной протокол, как бы нечаянно забыл открытым том законоположения на статье 308-й: нападение на военный караул. Каторга от 15 до 20 лет.
«Каторги я не боюсь, — сказал тогда Баскареву Петр Анисимыч. — Я вперед знал, что вы меня не помилуете. Постараетесь запрятать, куда Макар телят не гонял».
Вспомнил это и потихоньку запел:
— Ты поешь? — вскидывает брови Волков.
— Пою, брат! Сегодня праздник у нас. Пою.
Подновленный, в золоте куполов Успенский собор.
— Ему бы усы! — говорит Моисеенко.
— Кому? — спрашивает Лифанов.
— Собору. На богатыря похож.
— Тьфу ты! Нехристи! — Лифанов истово крестится на золотые кресты.
Суд — рядом с Успенским. Огромное казенное здание.
— Здесь и взятки берут, здесь и горе мыкают, — бормочет Моисеенко: он в настроении.
В арестантской сели прямо на пол — лавки для солдат, — путь был не близкий, ноги с непривычки, давненько так не хаживали, гудят.
Вошел взволнованный Шубинский. Адвокат.
— Федор Никифорович все-таки не приехал. Вчера еще была надежда…
Федор Никифорович — это великий адвокат Плевако. Он был защитником Волкова и Моисеенко на первом суде, в феврале месяце 86-го. Тогда он здорово сказал: «Я сознаюсь, грешный человек, что до настоящего времени не знал ничего. Фабрика Морозова была защищена китайской стеной от взоров всех, туда не проникал луч света, и только благодаря стачке мы теперь можем проследить, какова была жизнь на фабрике. Если мы, читая книгу о чернокожих невольниках, возмущаемся, то теперь перед нами белые невольники». Куда как здорово сказал. Судили в феврале 17 человек по обвинению в буйстве и стачке. Двоих оправдали, остальных приговорили к отсидке от двух недель до двух месяцев, а Моисеенко, Волкову и прядильщику Яковлеву дали три месяца тюрьмы и постановили приговор в исполнение не приводить до решения суда присяжных по другому делу.
Сегодня 23 мая 1886 года. Сегодня слушается дело 33-х.
Плевако на этот суд не приехал.
— Обойдемся! — шепнул Моисеенко Волкову.
— Пойду-ка я в уборную. Может, с воли чего передадут. Двое конвоиров увели Волкова. Вернулся быстро.
— Тебя зовут.
Только Моисеенко за дверь, а там рабочие:
— Анисимыч! Щербачок ты наш! А говорили, что тебя через мельницу пропустили, чтоб концов не найти.
Эти, видно, только что приехали, не ходили к тюрьме смотреть, как поведут. В уборной Моисеенко поджидал рабочий с бутылкой.
— Анисимыч, пей! Для подкрепления духа. От всех нас.
— Благодарствую! Нельзя.
— От всего мира, Анисимыч! Не обижай!
— Дружок! Ты сообрази, сегодня будут судить не меня, Петьку Анисимова. Сегодня через меня да через Волкова будут судить всех рабочих. Судьи наши ума в заграничных университетах набирались. Мы с тобою для них — «пьяная морда». Ты представляешь, дружок, какое слово мне надо держать сегодня, чтобы ни у кого из них не повернулся язык олухами нас обозвать! А ты мне водку принес.
Вернулся Моисеенко в арестантскую, а там адвокаты: один — Шубинский, другой — молодой, с иголочки одетый, вместо Плевако. Фамилия ему Холщевников. Шубинский все охает:
— Как это плохо, что Плевако отказался вести ваше дело.
— За нас хорошо заступиться — себе беды нажить. Хлопочите не хлопочите, — усмехается Анисимыч, — а ссылки нам все равно не миновать, даже если оправдают. Нам, господа адвокаты, суд этот важен не ради спасения шкуры, нам нужно Морозова перед людьми выставить, чтоб за его седыми кудрями, за благолепием разглядели в нем волка.
Наконец повели в зал суда. В зале тесно, проходы заняты. Публика отборная, нарядная: для нее суд — представление. Рабочие — в задних рядах: обычная картина. И вдруг — движение по залу. Поглядел Анисимыч, а это все из рабочих встали и поясно подсудимым поклонились. У Анисимыча аж горло слезой перехватило. Поклонился и он в ответ, и Волков, и Лифанов. Тут привели остальных тридцать человек, которые до суда на свободе были.
Пошла судебная процедура.
Первым из свидетелей допрашивался следователь Баскарев.
«Хотят сразу к ногтю. — Моисеенко напряженно вглядывался в тонкое, женственное лицо свидетеля. — Красавец писаный, мерзавец».
— Я буду давать показания, — говорит Баскарев, волнуясь, прикрывая пушистыми веками печальные темные глаза, — не как следователь… Как следователю мне пришлось первому приехать на фабрику. Я буду говорить как свидетель того, что видел и знаю…
«И волнуется-то неестественно. — Моисеенко зол. — Спокойнее, браток, — говорит он себе, — спокойнее. Сегодня ты еще всякого наслушаешься».
— Я увидел картину народного гнева, стихийного, не поддающегося описанию. — У господина следователя голос срывается. — Здесь сидят на скамье подсудимых Моисеенко и Волков как руководители стачки. А я скажу, что эти руководители не разрушали, а защищали от разрушения. Они уговаривали народ не трогать хозяйского добра. Но накопившаяся злоба народа за гнет и попрание всяких человеческих прав фабрикантом сделала то, что мы теперь видим.
«Вот это да! — Моисеенко невольно поскреб затылок. — Я-то его мерзавцем обозвал, а он вон как! За нас».
— Нужно удивляться не тому, что произошло, — быстро и точно рассказав о положении на фабрике, заканчивал свои показания Баскарев, — а тому нужно удивляться, как это мог народ терпеть до сего времени.
Председатель суда предлагает сторонам задавать вопросы.
— У меня есть! — говорит Моисеенко.
Все взоры к нему. У дамочек — бинокли. Этот маленький человечек — главное действующее лицо. Моисеенко не торопится с вопросом. Прежде чем спросить, отирает ладонью рот, облокачивается на барьер, все это размягченно, и вдруг как бы вонзает прямой взгляд в свидетеля — от такого взгляда или правду сказать, или отвернуться.
— Известно ли свидетелю, что фабрика Тимофея Морозова находится в чересполосном владении с фабрикой Викулы Морозова? Были ли какие-либо разрушения у Викулы? — Голос спокойный, ясный, ровный.
— Прошу меня извинить. — Баскарев делает легкий поклон в сторону спрашивающего. — Я действительно упустил из вида тот факт, что у Викулы Морозова не было тронуто, что называется, ни одной щепки. Я просто поражался таким отношением народа к чужому добру.
Вызывается директор Дианов.
— На наших фабриках условия, видимо, хороши. Я сказал «видимо». А на самом деле они просто хороши. Если Тимофей Саввич плохо печется о рабочих, то кто же хорошо? У нас великолепные общежития, у нас баня, больница, школа, библиотека… А рабочим все мало. Все мало! Если у нас плохо, так почему же на нашу фабрику стремятся люди буквально со всех губерний России?.. Да, Тимофей Саввич строг. Он поставил великую задачу — вывести русскую промышленность на мировой рынок. Мы с гордостью нынче говорим: товары Никольской мануфактуры выдерживают любую конкуренцию. Для такой задачи, господа, качество продукции, вы отлично понимаете, — основа основ. Штрафы — бич лентяев. Русского лентяйства! Для талантливых людей на нашей фабрике дорога открыта. Я сам пришел к Морозовым мальчиком в контору, а ныне — директор.
У защитника Шубинского вопрос:
— Быть может, свидетель компаньон фабриканта?
— Да.
— Скажите, кем было дано распоряжение поставить у дверей стражу седьмого января?
— Стража была поставлена потому, что нам было сказано одним из рабочих, что ткачи хотят забастовать, что у них договор — остановить рабочих и не пускать на фабрику.
— А для чего стража ваша была вооружена?
— Боялись, что рабочие учинят бунт.