реклама
Бургер менюБургер меню

Владислав Бахревский – Морозовская стачка (страница 43)

18

Следователь отложил ручку, разгладил и без того гладкий, лощеный лист бумаги и опять ушел в себя.

Павел Андреевич Баскарев вел следствие с первого дня стачки. Человеком он был честным до щепетильности, а потому почитал своим долгом вести следствие безукоризненно, беспристрастно: все безобразия толпы и отдельных личностей из рабочих отметил, но заодно провел расследование системы морозовских штрафов, подвергнув опросу фабриканта Морозова и его служащих. Работа спорилась, работа на виду у высшего начальства, стало быть, если не отметят, так заметят. И вдруг, перед самой кульминацией дела, когда пошли аресты, были взяты зачинщики, а теперь и главный заводила, случилась беда в собственном доме Павла Андреевича…

Жена родила третьего ребенка, девочку. Для ухода за роженицей и за новорожденной он нанял сиделку, а сиделка эта, темная баба, занесла в дом скарлатину… Сразу три смерти грянули на голову бедного Павла Андреевича: умерла жена и двое старших детей.

Начальство предоставило потрясенному отцу рухнувшего семейства недельный отпуск, но от дела не отстранило: следователь Баскарев находился в Орехове с первого дня бунта, в его руках были все нити разбирательства, результатов которого ждал сам император.

Павел Андреевич только вчера вернулся из отпуска, и сразу же пришлось допрашивать главного зачинщика.

Сам Баскарев — выходец из провинциального, вологодского духовенства, университет он закончил Московский, а потому причислял себя к людям думающим, без предрассудков. Но вот теперь сидел он, затаив страшное свое горе, перед человеком, затеявшим столь громогласный народный бунт, и казнил себя: «Это бог меня наказал! За беспристрастие, которое есть не что иное, как самая омерзительная ложь в пользу толстосума. Разве этого мужичка, что сидит теперь перед господином следователем, под конвоем держать надобно? Надобно солдат к Тимофею Саввичу приставить. К нему, устроившему рабскую плантацию посреди святой матушки-России».

— Прошу отвечать на мои вопросы! — Баскарев усилием воли заставил себя начать работу.

Петр Анисимыч, удивленный нерасторопностью следователя, не видя в лице его предубеждения против себя, насторожился: «Экая лиса!»

— Я, господин…

— Меня зовут Павел Андреевич.

— Я, господин, ни на какие вопросы отвечать не стану и никаких показаний давать не буду.

— Как так?

— А вот так! Вы все сами с усами. Я хоть и докажу вам свою правду и полную невиновность, а вы все равно найдете предлог меня засадить. Так что не взыщите.

Следователь взял книгу свода законов, полистал, что-то отчеркнул острым карандашиком и, забыв закрыть ее, поднялся из-за стола.

— Вы еще подумайте, а я на минуту выйду.

И вышел.

Моисеенко приподнялся на стуле, заглянул в раскрытую книгу. Подчеркнута была статья 308-я: нападение на военный караул… Каторга от пятнадцати до двадцати лет.

— Не лиса, а истинный волк! — оценил действия следователя Петр Анисимович.

Александр III просматривал донесения с Никольской мануфактуры каждый день.

12 января. Из Орехова выслано 112 человек в Москву, 71 — во Владимирскую тюрьму.

13 января. В Москву — 93, во Владимир — 36 человек.

14-го. Оцеплены казармы. Арестовано 170 рабочих.

15-го. Рабочие начали выходить на работу.

16-го. В Москву выслано 220 человек, во Владимир — 82.

17-го. В разные губернии, на родину, выслано 333 человека. «К мере этой (арестам), — сообщал губернатор, — к сожалению, толпа относится не только равнодушно, но идет под арест весьма охотно. Арестованные поют песни и весело вступают в отведенное для них помещение, встречаемые радостными возгласами находящихся там прежде задержанных своих товарищей».

И наконец долгожданная телеграмма.

18 января. Арестован главный зачинщик стачки Петр Анисимов Моисеенко.

«С этих пор стачку можно считать законченной и порядок восстановленным. 19 января работало 4508 человек. На понедельник записалось еще триста».

Синий карандаш на уголке донесения начертал: «Дай бог, чтобы так и продолжалось».

Суд

I

— Листья-то какие! С ладонь! — У Волкова слезы на глазах. Виски у него совсем голубые, а губы — словно клюкву ел. Былая стать обветшала, лопатки, как топорики, через халат торчат. Плечи подняты, со стороны поглядишь — изнемог человек от холода.

— Ничего! — Моисеенко быстрым глазом схватывает: деревья зелены, конвоиры простолицы, серьезны, солнце играет. — До суда присяжных дожили, теперь не пропадем. Теперь не сгноят втихую, коли напоказ выставляют.

— Разговаривать запрещено! — без особой строгости предупреждает начальник конвоя.

— А мы и не разговариваем! — весело откликается Моисеенко. — Мы сами с собой. Полтора года без суда оттрубили, вот и заговариваемся.

— Глядите-ко! Воробьи в луже полощутся, — налегая по-владимирски на «о», радуется большому городу, деревьям и людям старик Лифанов. — Это к дождю. Верная примета.

Старик Лифанов — третий. Его вчера привезли из покровской тюрьмы. Статья, по которой его будут судить, та же, что и у Моисеенко: нападение на военный караул — 15–20 лет каторги. Во время стачки Лифанов прибежал отбивать сына из-под стражи. На солдата доской железной замахнулся. Не ударил. За один замах сидит.

— Ничего! — снова говорит Моисеенко и с нажимом хлопает по согнутой спине Волкова: распрямись, мол, люди смотрят.

А людей на улице много. Все Орехово и Зуево прикатили во Владимир.

— Анисимыч! Васька! Живехоньки? Табаку надоть? Деньжонок вот собрали.

Конвоиры щетинят винтовки:

— Назад! Не подходить!

— Ребята! — говорит Моисеенко. — Не сердите конвой. Солдаты люди подневольные, у них служба. Все, что хотите передать, передайте нашим женам, через них мы все получим.

Сазоновна шагает по краю тротуара, ведет под руку жену Волкова. Та перед судом целую неделю проплакала, а теперь каменная: одни глаза от нее остались. Перед собой глядит. Беспокойно Сазоновне за нее, с Анисимычем словечком некогда перекинуться. Идет Сазоновна и ласковое что-то говорит и говорит подружке по несчастью. Та не слушает и не слышит, а Сазоновна говорит, говорит, сама не помнит, что говорит. Знает, надо ручейком журчать, чтоб человек в себя пришел. Ручеек, если он добрый, весенний, в любой льдине проталинку выест, а где проталинка, там и полынья, и ледолом, и чистая вода.

— Анисимыч, Морозов-то — носа не кажет в Орехове! — кричат рабочие. — Теперь другой коленкор. Штрафов — ни боже мой!

Анисимыч подмигивает, улыбается, а краем глаза — на спину Волкова. Распрямилась спина.

— То-то, Василий Сергеич!

Волков понимает, улыбается.

— Господа, господа, скоро будет издан рабочий закон!

К ореховским рабочим присоединились владимирские студенты. Один из них, беленький, покраснел до корней волос.

— Я правду говорю. Я это знаю точно. Уже через неделю, в крайнем случае через две, будет издан рабочий закон.

— Все законы против нашего брата, — говорят рабочие студентику.

— Однако это все-таки закон. Он поставит фабрикантов в определенные рамки.

— Знаем мы эти рамки: у них любое окошко в крестах.

— Господа, но если бы не вы, не ваш бунт, не было бы и этого закона! — У студентика слезы на глазах. От волнения, от того, что рабочие не принимают его всерьез. Он знает и открыл им настоящую государственную тайну о новом законе, а рабочие смеются.

«Закон, — думает Моисеенко, — давняя новость».

Когда его арестовали, жандармский полковник настаивал, чтоб свои показания Моисеенко написал под его диктовку. Моисеенко отказался. Тогда к нему пожаловал прокурор Добржинский, посланный в Орехово из Петербурга министром внутренних дел.

— Голубчик, почему вы отказываетесь дать показания?

— Я не отказываюсь дать показания, я прошу только, чтобы мне дали бумаги, чернила и перо. Показания я напишу.

— В таком случае, вот вам комната и бумага. Садитесь, пишите, я прикажу, чтобы вам подали чай.

В Петербурге ждали сообщений, сам император ждал, потому за строптивым ткачом прямо-таки ухаживали.

Когда писал, пришли московский прокурор Муравьев и владимирский — Товарков. Посмотрели, что Моисеенко насочинял. Товарков плечами пожимает:

— К чему все эти мелочи?

— Из мелочей составляется целое, — возразил Муравьев.

— Да, но все это лишнее, ведь скоро должен быть издан закон о рабочих.