реклама
Бургер менюБургер меню

Владислав Бахревский – Морозовская стачка (страница 19)

18

Моисеенко схватил ребенка и бегом на улицу, а там — хохотать.

Гаврила тоже смеется. Просмеялись этак, а потом и задумались. А что, если и вправду не поленится поп в контору сбегать?

Клязьму переходили по льду. Снег был синий, вечерний. Звездочка уже горела в небе. Петр Анисимыч развернул маленько куклешку:

— Спит.

— У нас все ребята спокойные, — сказал Гаврила.

Моисеенко и рассвирепел:

— Ишь чем хвастают! Спокойные они! Морозов на этом спокойствии золотишко кует. Их по морде — молчат. Их в прорубь — молчат. Молчат, как животины безответные, бессловесные.

— Скажешь тоже! — обиделся Чирьев.

И тут они увидели толпу.

Возле трактира «На песках» стояли крестьянские розвальни, но крыты они были богато волчьими шкурами с волчьими оскаленными мордами. Вместо лошади — все в черном, с белыми неживыми лицами — женщины. В санях — тоже женщина. Шуба на ней обычная, рыжая, на голове черная грубая шаль, из-под шали — белый батистовый платок.

— Вижу! Вижу! — тонко вскрикивала сидящая в санях, хватая руками себя за голову и раскачиваясь. — Быть голоду, быть мору! Припадите же к стопам всевышнего. Он спасет, защитит, даст вам и жизнь и хлеб.

Из трактира вышел хмельной, послушал бабу, рукой махнул.

— Все врешь!

— А ну-ка, погляди на меня! — сказала быстро провидица.

— Ну и погляжу! — хорохорился пьяный.

— Так, так, так, — тотчас уличила смельчака провидица. — Бабу свою уморил чахоткой, деда запинал, все три твои дочки — по улицам «женихов» ищут, но и самому тебе, старому мерину, жизни осталось три полных луны. Ступай!

Мужик икнул, попятился, пустился рысью наутек, а люди как-то съежились, как-то придвинулись друг к дружке.

Вдруг, вырвавшись из толпы, подлетела к провидице растрепанная молодуха:

— Скажи! Все скажи! Всю правду!

— Обворовал он тебя и еще семь раз обворует. А потом будет твой, — не глядя на молодуху, скороговоркой сказала провидица.

— И мне скажи! И мне! — загалдели мужики и женщины.

— Вороные мои! — вдруг по-разбойничьи, в четыре пальца, засвистела провидица.

Женщины, запряженные в сани, тотчас тронули. Толпа качнулась, раздалась, пошла вслед за поездом.

— Вижу! — кричала провидица. — Вижу! Идите все в церковь. Молитесь сорок дней без устали. Не то — беда грядет. Вижу черное! Черное! Молитесь!

Люди падали в снег, крестились, плакали.

— Кто это? — спросил Моисеенко у Чирьева.

— Не знаю.

Гаврила стоял, скинув шапку.

— Надень. Лысину застудишь. Или, может, тоже побежишь поклоны класть?

— Так она вон как! Всю правду рассказывает.

Поглядел на него Петр Анисимыч сбоку. Ничего не сказал. Обиделся на Чирьева. Так обиделся, что и на крестинах лишнего часа не посидел.

Домой бежал мимо молельного дома старообрядцев. Те как раз с молитвы шли. Каждый сам по себе. Не то что смешинки, слова не проронят.

Петра Анисимыча даже ознобом прошибло. Те же рабочие люди, да не те, выходит. Викула и платит хуже, и казармы у него хуже, школа — хуже. А все они за хозяина стоят, как цепные псы. Плохо о Викуле скажешь — прибьют.

Пришел Петр Анисимыч домой, а дома — новое дело. Сазоновна ревмя ревет.

— Ты чего?

— Обобрали.

— Как так?

— Вон погляди! — на расчетную книжку показала.

Поглядел. Таких штрафов написали, что за харчевую лавку и вполовину не расплатиться.

Воспитанница в уголке, напуганная.

— Вытирайте слезы! — приказал Анисимыч. — Али на Морозовых свет клином сошелся? Али мы работать не умеем? До пасхи — рукой подать. Отработаем, и — вольные птицы.

III

Широкая масленица будто обухом по башке, будто снежным заледенелым комом трахнулась и на Зуево, и на Орехово, да ведь не рассыпалась веселой снежной пылью, а так — пришибла, придавила.

Петр Анисимыч праздник справлял у отца в Дубровке, вернулись домой под утро. Разоспался Анисимыч. И стала вдруг ему сниться буря: свистит ветер, крыши оторвались, гремят, дома рассыпаются. Такая карусель мерзкая. Проснулся, головой потряс, а все равно свистит, ревет. Что за чудо? В окошко глянул, а вдоль чугунки несусветная ревущая толпа: зуевские с ореховскими силой меряются.

Наскоро оделся, на крыльцо вышел. А на крыльце тесно от зрителей. Женщины, старики, дети на побоище глядят. Тут как раз Матвей да Ефим, соседи его из молодых, приволокли под рученьки Гаврилу Чирьева. Он хоть теперь и зуевский, а пришел биться за своих, ореховских. В отместку, видать, и шарахнул кто-то его кирпичом по голове. Кровь, — женщины причитать. Тут на крыльце-то Прасковья его стояла, тоже не поленилась, с дитем битву пришла смотреть.

— Тащите Гаврилу ко мне! — сказал ребятам Петр Анисимыч.

А Прасковья на него волчицей:

— Наших бьют, а вы по каморкам отсиживаетесь! Мужики тоже. Да я за Гаврилу передушу проклятых!

Дите кому-то сунула, платок сорвала — и в бой. Женщины ее перехватили, и все на Моисеенко глядят. Как будто это он Гаврилу по башке угостил. Да и Матвей с Ефимом на него воззрились: это как же, такой крепкий мужик от битвы в стороне и за своего, казарменного, не бежит тотчас головы врагам отворачивать.

А на чугунке страсть что делается. Поезд идет, а драчунам и дела нет. Машинист — на тормоза, паровоз оборался, пар, шип. Трели кондукторских дудок, жандармы в свистки свистят, а драчуны месят друг друга. Не подойти к ним и объехать невозможно. Зуевцы ореховцев через дорогу теснят.

Петр Анисимыч сделал Гавриле перевязку. Опять на крыльцо вышел, а там уже бабы-патриотки порты напялили и товарок ждут, чтоб на помощь мужикам своим идти. Делать нечего, надо драться, не то «позорить» будут на весь город. Кинулся Анисимыч во главе бабьего отряда к железной дороге. Ореховцы увидали, что помощь идет, поднатужились, а зуевцы в замешательство пришли, подались за линию. Тут поезд тронулся и разделил армии. Жандармы с шашками наголо вдоль линии побежали. За первым поездом сразу второй, товарняк. Бойцы и поостыли. Кто кровь из носу унимает, кого отхаживают, кого водой отливают. Ну, а кому слава и почет.

— Как я ему ахну! А на меня — с другой стороны, а я как ахну! А тут спереду. А я головой. Он — брык! Тут мне как ахнут. А я стою. Мне как ахнут, а я стою. Не моргаю.

Петр Анисимыч с Матвеем и Ефимом пошли в каморку поглядеть Чирьева, тот уже очухался. Сидит с Катей и Прасковьей — чай пьет.

Петр Анисимыч попросил себе чашку, а сам хохочет:

— Бабы-то! Во-ояки!

Потом на молодых мужиков поглядел умными глазами и головой покачал грустно-прегрустно:

— Если бы вот так-то не самих себя, а душителей своих лупили. Да, видно, вам смелости не хватает! Себя-то вон как! И кирпича не пожалели.

— Брось ты, Анисимыч, — сказал Матвей, — масленица. Обычное дело. Без стенки — и вспомнить было бы нечего.

— Вспомнить им нечего! — вскричала Прасковья. — А если бы убили моего? Балда! — ткнула пальцем Гавриле в бок.

— Чего шумишь? Обошлось. Сама ж в драку кидалась.

— Так ведь за тебя!

— А вы все ж таки покумекайте, — опять взялся за свое Моисеенко. — Когда все-то мы собрались — поезда встали, жандармы, как зайцы, в стороночке притулились. Эх, мужики! Знали бы вы, какая мы сила, если за одно дело да всем городом, как сегодня, когда друг дружку тузили.

Сазоновна еще кипятку принесла. Чай пили с баранками.

Не успели осушить по первому блюдцу, как появился новый гость.

— Анисим! — обрадовался Петр Анисимыч. — Давай к столу скорее. Без тебя скучно. Танюхи совсем вон не слыхать.