18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Жуков – Пейзаж с парусом (страница 44)

18

— Вот вы говорите, Женя, телефон не нужен. А я, знаете, поднялся сегодня в кабинет к Дмитрию Игнатьевичу, а у него на столе — целая аптека. Вы когда-нибудь видели у него хотя бы пузырек? Слышали, чтобы он жаловался на здоровье? Но ведь не вечно все… И если что вдруг случится?

— Да, — согласился Травников и вспомнил, каким подряхлевшим вдруг привиделся ему сегодня тесть. — Я подумаю. Может, лучше спровадить его в Москву.

Поднявшись в мезонин, он первым делом взглянул на письменный стол. «Аптеки», упомянутой Самариным, не было — только старинный письменный прибор с бронзовым орлом, распростершим крылья над светлыми хрустальными чернильницами, портрет Софьи Петровны в бархатной, тоже старинной, рамке и, конечно, рукопись в объемистой, с ледериновыми краями папке. Лодыженский заметил этот взгляд; он стоял возле окна, лицо было погружено в полумрак, а рубаха на спине светло сияла. В руках тесть держал пачку журналов, привезенных ему Асей, и пальцы его, будто занятые важной работой, теребили бумажные срезы, перебирали, щупали. Ждет; ведь ждет, старый дипломат, как перейти к мемуарам, подумал Травников, но не бухнет сразу, не унизится. А времени-то в обрез!

Дмитрий Игнатьевич все-таки не выдержал, шагнул к столу, положил журналы — будто для того, чтобы сказать, ему необходимо было освободить руки.

— Вот тут, в папке… заключение. Получил наконец. — И тут же перевел на другое, как бы тех, прежних, слов и вовсе не было: — А у тебя новость, я слышал. Поздравляю. Издательство — занятие солидное.

— В чем солидное? — вспыхнул Травников. — Зарплата, в сущности, та же.

— Ну, не скажи…

Тесть явно сдерживал себя, и это нежелание говорить, чтобы оставить за собой преимущество, разозлило Травникова.

— Не в деньгах, значит, дело. А в чем? Те же рукописи, только потолще. Те же восемь часов каждый день.

Лодыженский покровительственно усмехнулся:

— Те же восемь! Я вот зимой, когда в Москве, следил, как ты трудишься и что про свою работу говоришь…

— Интересно, что же?

— А вот вспомни совещание изобретателей. В марте, кажется, было. Ну да, в марте. Со всех концов люди понаехали. Праздник! А у тебя в отделе, у начальника, никого. Болеют или в командировке. Было? Было… Ну вот, ты и носился, а твои подопечные изобретатели обжирались в буфете. Для них-то совещание — дополнительный отпуск с бесплатной поездкой в столицу… И ты их упрашивай насчет интервью или там подписать статью, которую ты сам же и сварганил, и еще бросай недоеденный бутерброд, чтобы поспеть сдать материал в редакцию. Ты, конечно, прости, но унизительная у тебя работа.

Он замолчал. Молчал и Травников, удивленный тем, как близко, оказывается, принимал к сердцу тесть его каждодневные занятия, близко не с горечью, с сочувствием, если что в них и не так, а будто бы ища, наскребая по фактикам, по услышанным невзначай словам доводы в пользу своего какого-то мнения, припрятанного до срока.

— Кому-то надо, — сказал наконец Травников, — делать и такое. — И подумал, что ответил плохо, даже не защитился.

— Кому-то надо! А тебе зачем? Работал бы в том же изобретательском обществе. Завом или замом каким-нибудь. Ты же передовые о них пишешь, об изобретателях, задачи им ставишь… Мог бы и просто руководить. У тебя бы и интервью брали… а ты бы носом вертел: зайдите завтра, занят.

— Значит, весь вопрос в том, чтобы не ты унижался, а унижал других? — Травников уже оправился от растерянности, вызванной неожиданным признанием тестя; голос его звучал холодно. — В этом цель и смысл?

— Логика, маэстро. Тебя, как всегда, подводит логика. Переваливаешь с больной головы на здоровую. Разве я сказал «унижать»? Я сказал: не унижаться добровольно. Интервью бы у тебя, чай, не круглые сутки брали, ты бы и другим делом занимался — как говорится, линию бы давал. А тот, который с блокнотиком, из редакции, — ему это хлеб, ему это на каждый день… И ты это сам выбрал!

Деревянные ступени заскрипели, Ася поднялась наверх, но не до конца, стояла, держась за перильца, ограждавшие выход в мезонин; она уже переоделась в сарафан, подобрала в пучок волосы, и ее руки, плечи казались пухлее, дороднее, чем обычно.

— Вы что, мужчины? — спросила строго. — Вы что тут за дискуссию затеяли? Жека, а ну помоги мне, скоси траву возле клумб. — Занятие было явно придуманное, не спешное, хотя Ася и любила начать сразу восемь дел и, рискуя их не закончить, вовлечь в свои предприятия всех окружающих, но Травников отозвался на зов, пошел вниз. Возле открытой в кухню двери Ася громко зашептала: — Ты что его злишь? Не видишь, ему нездоровится? — И, отстранив мужа, крикнула отцу наверх: — А ты, между прочим, обещал мне лежать! Я приду, проверю!

Травников снял рубаху, бросил на кровать в спальне и пошел в сарай. Можно было и не точить косу — невелика работа, но он упорно искал запропастившийся куда-то оселок, насвистывая, переставлял с места на место скопившийся в сарае хлам.

Прерванный Асей разговор с тестем еще сидел в нем, еще бились в голове, повторяясь на разные лады, возможные ответы тестю: «Унизительная, говорите, работа? А если бы в «Скорой помощи»? Там боль, и кровь, и страдания, но это значит — служить людям. И я служу. Я — секретарь общества. Бальзак, между прочим, так себя называл». Но почему-то эти доводы не удовлетворяли и его самого, звучали красиво — не более.

Оселок наконец нашелся, и он стал шоркать по светлому лезвию косы — не так, как это делают деревенские косари, стоя, а поставив косу на землю торчком, острием к себе, и вдруг подумал, что не может возразить тестю, потому что и сам мучился, казалось, неразрешимым вопросом: почему так хлопотна его работа, почему все время на грани того, что ты что-то упустишь, не сделаешь, проморгаешь, хотя все твои силы и помыслы направлены на то, чтобы ничего не упустить, все сделать, ничего не проморгать. Еще в первые месяцы своей работы в редакции, когда заведующий отделом был в отпуске, он решил поступить по-своему, не так, как наставлял его ответственный секретарь; предстоял юбилей старейшего в стране научного института, и вместо того чтобы поехать туда, организовать статью кого-нибудь из начальства, пробился по телефону к самому директору и заявил, что газета готова предоставить место для освещения юбилея, для рассказа об успехах института, и, если директору это важно, необходимо, пусть его секретарша позвонит в редакцию, сообщит, куда, когда и к кому может приехать представитель редакции за материалом. Директор покряхтел в трубку, сказал, что подумает, но никто до юбилея не позвонил и ничего не сообщил. А все газеты дали материал, и ему, Травникову, так попало за «прохлоп», как не попадало в жизни никогда. И велено было идти в институт, выкручиваться, придумывать новые подробности юбилея — так, чтобы запоздалое выступление выглядело намеренно запоздалым.

«Унизительно» — не то слово, думал он, подсекая косой кустистую, вольготно разросшуюся сныть возле рабатки пионов. «Необязательно, зыбко» — вот как точнее. Геологи ищут нефть, а буровики ее выгоняют на поверхность, и это разные профессии. А ты и найди, и не прохлопай событие, и обнародуй — вроде и геолог, и буровик, и даже специалист по нефтеперегонке… Вот отчего ты осознаешь свою профессию, только когда ты среди своих, в редакции или в Домжуре, а в «миру» ты человек «из редакции», кто-то неясный, вроде не смог найти другого занятия в жизни и вот ходишь, толчешься среди солидных, занятых людей, выведывая, как было то или это, выпрашивая статейку или разрешения позвонить, узнать, когда подойдет событие и, если можно, — чтобы домой позвонить, чтобы не беседовать бесплодно с секретаршей, а ей, секретарше, отдельно коробку конфет к Восьмому марта, и ровней, обязательно ровней казаться — с улыбочкой, с анекдотцем, и лучше, чтобы она тебя по имени звала — так и надо представляться: «Женя говорит», или Коля, Митя, Олег, хотя у тебя за плечами МГУ или МВТУ, а у нее восемь кое-как пройденных классов, и ты еще можешь тот же текст повторить ей по-английски…

Клумба с пионами оголилась, и кусты с темными тяжелыми листьями, казалось, стали выше, вольготнее подставляли себя жаркому солнцу. Травников поправил обвисшие до земли ветви и перешел дальше — к рабатке флоксов, уже рослых, но еще не расцветших, с еле проклюнувшимися пунцовыми и фиолетовыми цветками. Сныти тут не было, только высокие стебли мятлика, они покорно падали под косой, и Травников, размахавшись, незаметно продвинулся к забору, к кустам шиповника и ругозы, оставляя за собой ровную полосу, вроде как бы газон с пухлым валом сразу густо запахшей скошенной травы. Спину то и дело жалили слепни, но он не останавливался, только передергивал плечами, и мысли — те, начатые разговором с тестем, — еще плыли, сменяя друг друга, облегчая душу, будто он пожаловался кому-то и его утешили, пообещали, что теперь будет иначе. Да и не потому ли он согласился на перевод в издательство, что шкурой ощутил суть газетной маеты — все время, хоть разбейся, выходило что-нибудь не так, давило, терзая душу, словно ты на время отдан газетной работе, а потом срок выйдет, и дадут другую. И куда легче, когда основываешься на собственном разумении; одно дело, сам думаешь о себе плохо, другое — тесть, скажем, или начальник, товарищ, тут уж характеристика получается, сплошная объективность, и какие там у тебя личные отношения с работой — в счет не идет, вроде тебя сравнивают с роботом, с неким среднесоциальным индивидом… Ну ничего, в издательстве будет легче. Там небось книг не заказывают и сами их не пишут, из готовенького выбирают, и на год, на два вперед все известно, и не ты автору, а он тебе поклонится, домой позвонит. Пожалуй, прав полковник Лодыженский — солидно!