Владимир Волкофф – Монтаж сознания (страница 3)
Волкофф принадлежит к поколению, давшему французской литературе группу «гусар», Антуана Блондэна, Роже Нимье, Мишеля Деона. Из французской литературы ему близки Корнель и Виньи. Очень заметно в тетралогии влияние «Александрийского квартета» Лоренса Даррела; фигура Божекса, полковника-поэта, напоминает фигуру Лоуренса Аравийского.
Волкофф знает всю русскую литературу, но питает особую любовь к Алексею Константиновичу Толстому, и в особенности к его пьесам о русской истории и его историческому роману «Князь Серебряный». Вся поздняя его серия романов на темы русской истории XVI и XVII вв. навеяна колоритом А.К. Толстого. Смесь лирики, простодушия, дерзости и юмора у Толстого и его двойника Козьмы Пруткова – это в каком-то роде его идеал.
Волкофф добился славы романом «Перевербовка» (1979), литературным триллером о религиозном обращении офицера КГБ. Метафора «перевербовки» как техники спецслужб и как религиозного феномена проходит через все его творчество. В ней можно расшифровать судьбу самого изгнанника-эмигранта, принужденного (Богом? победителями? Сатаной?) менять родину и даже язык. Волкофф в беседе с французской писательницей Жаклин Брюллер вызывающе объявил: «Изгнание – родина моя».
Судьба Волкоффа, этого франко-русского «гусара», – пример того, как заканчивается путь русского писателя-эмигранта: вечного странника и изгоя, с одной стороны, мэтра французской прозы, с другой стороны. Не маска арлекинов – как у Набокова – его последнее слово, а сплав двух духов, двух солнц, двух стихий. Но горном является на этот раз его дерзкий, навеянный остротой мушкетеров и великолепием русских былин французский язык, на котором поэт Волкофф поет гимн русскому же языку…
Владимир Волкофф
Монтаж сознания
Глава 1
Расстановка
30 апреля 1945 года, после девятидневных уличных боев: пришлось драться за каждую улицу, дом, лестницу, квартиру – наконец, русский флаг – мы на время перестали говорить советский – был укреплен на Рейхстаге.
2 мая пал Берлин, и в третий раз в истории победоносные русские войска прошли под Бранденбургскими воротами.
9 мая Иосиф Виссарионович Джугашвили-Сталин обратился к народу: «Большие жертвы, принесенные нами во имя свободы и независимости нашей страны, неисчислимые лишения и страдания, перенесенные нашим народом во время войны, усилия и труд, которые тыл и фронт возложили на алтарь Отчизны, не пропали даром: они были увенчаны полной победой над врагом. Вековая борьба славянских народов за существование и независимость завершилась нашей победой над немецкими захватчиками и немецкой тиранией».
Таким образом, те самые, кто, вопя Интернационал, захватили власть как представители всемирного союза пролетариев, считали выигранную ими войну патриотической и отказывались от употребления термина «советский»… На время.
Среди людей, вовлеченных в эти события, нужно выделить русских эмигрантов, так называемых белых эмигрантов, одна часть которых примкнула к немцам и сражалась за них, так как, по ее мнению, лучше было быть с чертом, чем с коммунистами; другая же – предпочла служить Советскому Союзу: для них лучше было быть с чертом, чем с немцами. Были, я это хорошо знаю, слишком умные люди, слишком верные люди, циники, отчаявшиеся, но в сердце всех остальных победа русского оружия вызвала вполне понятный и не лишенный благости энтузиазм.
Этому чувству не была чужда национальная гордость, усиленная стремлением отплатить за двадцать пять лет притеснений, но им также руководили три неравноценных фактора – некоторые могут их счесть легкомысленными разве что в силу собственной фривольности.
Прежде всего, эта победа вечной России над Германией показалась эмигрантам победой Святой Руси над большевистской узурпацией. Да, развевающийся над Рейхстагом стяг не был бело-сине-красным, а целиком красным, но советские солдаты, которых мы встречали, говорили больше о России, чем о «Союзе», они понимали, что дрались за свою землю, не за идею, их славные наивные физиономии напоминали старшему поколению эмигрантов тех Иванов, которыми они командовали во время той войны. Короче – как будто родина спонтанно ликвидировала введенные в ее плоть антигены. Мы не излечили Россию, она вылечилась сама: и в этом мы нашли радость более смиренную и чистую, чем если бы нам дали возможность взяться за скальпель.
Далее, во Франции, например, посол Советского Союза начал ходить на службы в собор Святого Александра Невского, и было сногсшибательно видеть этого черта, от ладана не шарахающегося, и говорить себе, что не так уж страшен черт, как его малюют. Многие эмигранты были более привязаны к религиозным свободам, нежели к политической основе прежнего режима: если Церкви возвращали ее права, то этого было достаточно, чтобы они вновь стали преданными подданными Империи, каким бы неприятным или неблагозвучным ни было ее название. И вот Церковь была перед ними такой же золоченой, митродержавной, благоуханной и сладкозвучной, как раньше. Да, она пережила мученичество, и мы не забываем священников, распятых штыками на воротах своих церквей, но это теперь – прошлое: новый режим понял в конце концов, что вера составляет неотъемлемую часть русской действительности и что нужно с этим примириться. Разве бывший семинарист, приведший Россию к победе, не начинал теперь некоторые свои речи словами «Братья и сестры» вместо «товарищи»? Чего же еще?
Наконец, существовал видимый и ощутимый признак этого возрождения нашей России, ее внутреннего восстановления. Правда, он касался в основном военных, но разве эмиграция не была по своему призванию военной? Да и признак этот стоил столько жизней и страданий, что даже для умов, не склонных придавать большое значение внешним признакам уважения и почетным символам, этот обшитый материей и прикрепленный к плечу с помощью медной пуговицы картонный прямоугольник обрел такое значение, какое имели в иные времена кресты той или иной формы, кокарды того или иного цвета, береты, фески, татуировки, короче – вся та знаковая система, что дает резкое отличие одних групп людей от других. Еще при старом режиме сорвать погоны с офицера означало его обесчестить. При новом – красные аккуратно вырезали ножами погоны на плечах военнопленных офицеров. Не желая рядиться в беспогонный мундир, царь, будучи узником, не снимал черкески, которая, по счастью, была уставно лишена погон. Но вот с 6 января 1943 года для сухопутных войск и с 15 февраля для военно-морских сил – красные проходили торжественным маршем – в ряды по сорок восемь! – имея на плечах это рыцарское посвящение. Полный ностальгии тиран, которому дали на одобрение ряд эскизов нового парадного обмундирования, выбрал отличающийся всего двумя пуговицами от мундира времен своей молодости. Мы были не столь мелочными, чтобы ополчаться против двух пуговиц. Возрождался из пепла погон; некоторым из нас можно простить веру в возрождение цивилизации, которую этот погон вселял. Кошмар, грезили мы, кончился. К причинам надеяться прибавилась – амнистия. Правительство позволяло своим вчерашним врагам вернуться к себе домой. Амнистия – великодушное слово, имперское. Дело, казалось, шло не о помиловании, а о вычеркивании из памяти всех былых конфликтов. Победители и побежденные будут вместе, плечом к плечу, служить родине. Первым записался «возвращенцем» – сразу создали нужное словечко – один митрополит, которого трудно было заподозрить в потакании Антихристу: он открыл в Париже Православную духовную академию; это он помешал тому, чтобы собор Святого Александра Невского был отдан советам, которые хотели превратить его в кинотеатр. Символически митрополит Евлогий получил советский паспорт номер 1. Но он умер до того, как покинул Запад, и позже некоторые увидели в этом руку Провидения, но пока факт оставался фактом: один из духовных вождей Белого движения пошел по пути примирения.
Первая партия «возвращенцев» села, с радостью в сердце, со слезами на глазах, в поезд на Северном вокзале Парижа. Не без тревоги ждали мы от них весточки, даже самые убежденные среди оставшихся не были уверены, что их друзей не расстреляют на границе. После нескольких месяцев молчания пришли письма. Амнистированные были разбросаны по стране; их отправили на физические работы; они ничего не просили, только иногда шерстяные рукавицы и шапки. Казавшаяся неискупимой гражданская война как будто поглощалась историей. И другие кандидаты на возвращение позвонили в некогда проклятые ворота бутылочного цвета на улице Гренель, 79.
Одного из них звали Дмитрий Александрович Псарь или лейтенант второго класса Псарь, как он любил представляться.
Дмитрий Александрович был маленьким человеком лет пятидесяти. Он хотел верить в то, что был царским офицером; на деле он дал присягу только февральским марионеткам, что, в данном случае, облегчит ему в будущем отношения со своей совестью. Монархист скорее из верности, чем по убеждению, он воевал в армии Врангеля и после поражения умирал от голода в очень хорошем обществе на турецком острове, носящем странное название Антигона. Нужно было уезжать. Но как? Куда? Некоторые мечтали об Америках – они думали о будущем и еще, что солнце ходит с востока на запад; другие с нежностью вспоминали свою фройлейн, учившую их в детстве «„der, die, das»; Псаря, как многих, манила Франция.