Вот так и остался Яромилыч сам по себе, живёт пусть и один, так зато в почете и уважении. Человек, говорят, ко всему привыкает, вот и он привык к тому, что есть. Хоть и немало времени после его возвращения прошло, а опять нрав на старое повернулся, снова балагурить начал, как в молодости, снова песни веселые запел. И соседям это по нраву, когда под боком не угрюмый однонога обитает, а весельчак, лёгкий на всякую помощь, хоть делом, хоть советом. Годков тем чином пробежало долой немало, стар стал Яромилыч, никто уж и не помнил, небось, что некогда его Вятшей звали, спина согнулась, головушка буйная облысела, как клен по осени, зубов осталось не так уж много, но чтоб жевать – в самый раз. Обзавелся Яромилыч палочкой хорошей, чтоб хромать сподручней было. Сам её из ветки могучего дуба вырезал. Намаялся, что не приведи Боги. Дуб, должно быть, на рудной жиле вырос, такой крепкий оказался. Зато теперь в любую непогоду с ней ходить самое милое дело: не снашивается, не ломается, ни древоточец её не берет, ни сырость. Во какая трость!
Макушку у палочки вырезал он в образе бородатого Велеса, такого, что видел в детстве на посохе у бродячего волхва, ночевавшего в их доме. Всю ночь протетешкался он тогда с посохом тем, разговаривая с Велесом и представляя, что тот ему отвечает. В сурово открытые уста пытался вложить крошки, чтоб Боженька поел, а потом таскал посох по всему дому, чтоб Он познакомился, как и где семья Вятшина поживет. Но увы-увы… Много годков спустя палочка запропала, всего-то разок оставил её на пороге, забыл в дом внести. А на следующий день хвать-похвать, а её и нету нигде. Толи покрал кто, толи Велес разобиделся, и прибрал вещицу…
И вот в то летнее ласковое утречко, ничем не предвещавшее грозные события, что последовали вскоре, Яромилыч вышел на крылечко, потягиваясь и зевая. Верная палочка (новая, уже без бородатого лика Вещего Бога) была как всегда при нем. За пазухой, немилосердно холодя старое тело, плескалась полнёхонькая медовухой кожаная пляшка. Одет он был обыкновенно, как и большинство зибуньских мужичков его лет: синие холщовые порты, пусть и латанные, но ещё как новые, чистая, мало-мальски вышитая рубаха да пояс с кистями. Приставив ко лбу мозолистую руку, дед глянул на солнышко, только-только встающее от краезёма1.
– Да, – протянул про себя, – Чего-то я сегодня совсем уж рано вскочил.
Ночь выдалась какая-то неспокойная, мерещилось что-то из прошлого, из того случая с ногой. А когда совсем ото сна проснулся, вдруг ощутил Яромилыч, что у него жутко чешется пятка. И не просто пятка, а пятка на отсутствующей ноге! Яромилыч недоумевал. Вот ведь хреновина! Никогда ничем о себе пропавшая ноженька не напоминала (Яромилыч слыхал, что отсечённые руки-ноги порой ноют да зудят, но сам за всю свою одноногую жизнь ни разу такого не переживал и, как полагается, почитал такие рассказы досужей брехнёй), а тут вдруг зачесалась. Да ещё как! Чтобы хоть как-то утихомирить нещадный зуд, он почесал существующую пятку, чем только ещё более раззадорил воображаемую чесотку.
– Ну, что мне теперь, калабашку чесать прикажете? – недоумевал он.
Это было заведомо бессмысленно, но Яромилыч на всякий случай почесал и её. Не просто почесал, а крепко поскреб по деревяшке со всех сторон. Толку никакого. Отсутствующая пятка чесаться и не думала переставать. И вот Яромилыч, крепко стиснув зубы, вышел из дому, намереваясь посидеть на завалинке, не обращая внимания на зуд, в надежде, что этакая досада какое-то время погодя пропадет сама по себе. Пляшка с медовухой должна была помочь в этом начинании, а если бы и не помогла, то за второй сходить не долго – всего-то два шага до дома. Время шло, утро помалу разгоралось, пастух погудел рогом, собрал коров и убрел на луга, соседки к колодцу, что стоял через три дома от яромилычева, потянулись. Мужички по делам да по огородам разбрелись, детвора на улицу играть высыпала. Когда тени от домов стали показывать полдень, а пляшек, валявшихся кучкой рядом с завалинкой, насчитывалось уже целых пять, Яромилыч понял, что чесотка не уйдет.
– Хорошо, – решил он. – Попробуем скумекать, от чего этакая закавыка приключилась.
Причин, наверняка, могло быть множество, но ни одна из них в голову не приходила. Яромилыч одна за одной перебирал все мысли подряд, пока, наконец, не вспомнил о приметах. Приметы однозначно толковали зуд в пятках, как предвестие дальней дороги, что в случае Яромилыча было явной ерундой. После того случая он зарёкся куда-либо отлучаться из родных Зибуней и посмеялся бы в лицо любому, скажи тот, что идти – причем далеко – все-таки придётся. Впрочем, примета приметой, но говорилось в ней о чесотке в настоящих пятках, а у Яромилыча настоящая-то как раз и не чесалась.
– Это, несомненно, знак, – продолжил размышления дед. – Но вот что он предвещает на самом деле, так это без полпляшки и не разберешься.
Глянув на опорожненные пляшки, Яромилыч устыдился, ибо сегодняшний «пьяный урок» он давно уже перевыполнил.
– Но, с другой стороны, такие знаки тоже бывают не каждый день! – строго заметил Яромилыч неизвестно кому, и отправился добывать необходимые полпляшки.
Долгие размышления, увы, не привели ни к каким выводам. Было совершенно ясно, что своим умом тут не обойтись, и нужно искать того, кто бы мог разгадать примету. Точнее даже не найти, а идти к тому, кто наверняка знает, в чем дело. И не к тому, а к той. К колдунье Любаве. Очень не хотелось бы Яромилычу идти к ней. Видят Боги, тяжело это…
Не все, кто Вятшу молодым помнил, позабыли о нем. Любава-краса, когда Вятша после возвращения у себя дома отсиживался да горе горевал, частенько мимо его окон прогуливалась, рядом на завалинке сиживала. Раньше-то он мимо её окошек сам ходил, бывало и чарочку выпивал, да все это не всерьез было. Всем Любава хороша, статью вышла, рукодельная, словно с иголкой в руке родилась, а не все гладко. Коса как смола черна, глазища зеленые, как у зверя-кошки и глубокие, как море-окиан. Бабка у нее была колдунья, вот внучка мастерство потихоньку, говорили, и перенимала. Так что, хоть и ходил мимо Вятша, да больше для виду, а чтоб и впрямь полюбилась – так не сказал бы. Скорее даже боязно было, а ведь и отступать нельзя. Парни-то вон, сотоварищи разлюбезные, то и дело подкалывают:
– К ведьминой внучке клинья побивает! Экий ухарь!
Вернувшись из своего несчастливого похода, Вятша на окрай города переселился, а она и туда дорожку протоптала. Все уж и без намека понятно.
– Хороша парочка выйдет, – горько усмехался тогда Вятша. – Ведьмачка да калека одноногая. Да нас же весь город бояться будет!
Бабка, правда, Любаву предупреждала, что ничего у нее не выйдет, и предлагала применить такой приворот, чтоб уж до самой смерти держался, каким она, в своё время, деда её приворожила. Да только внучка вся в бабку пошла, не переупрямить – решила по-честному любви добиваться, судьбу чтоб переспорить:
– Или Вятша замуж позовет, или одна век проживу!
Устал Яромилыч от её хождений, случавшихся чуть ли не через день. И ладно бы ещё возле его дома крутилась, так нет же. Будет он где у соседей печку бить, так и Любава рядом, всё в глаза заглянуть пытается. А в её глаза, ей-ей, лучше не заглядываться, затянет в этот омут зеленый с головой и готов у ведьмы жених. Соседи тоже примечать стали:
– Что это, Яромилыч, ведьмина внучка за тобой как привязанная ходит? Не приворожил ли часом?
В общем, решился Яромилыч на обстоятельный разговор. Вечером за оконце глянул, ну точно, вон она, на завалинке сидит, печальная, худющая, одни только глаза на лице посверкивают. Вышел он во двор, в дом Любаву позвал. Напроть себя за стол усадил, долго с духом собирался, слова подходящие искал, чтоб объяснить, но и не обидеть при том совсем уж жестоко. А как ей скажешь, чтобы шла домой и больше не показывалась, когда она на тебя беспомощно глазища свои таращит, с надеждой и, чёрт её побери, с любовью?! Вот как, а?
Вскочил Яромилыч со скамьи, и Любава вслед за ним, а он того и не замечает вовсе, все с духом собирается, по избе мечется.
– Ты, знаешь, чего, Любава, ты это, ну сама погляди, что получается… – начал было он, найдя наконец хоть какую-то слабую мыслишку от которой можно было оттолкнуться.
Начал говорить да и осекся. Пока он от печи до двери и обратно шагал, скинула Любава с себя рубаху с вершником, в чем мать родила у постели яромилычевой стала, очи вниз потупила, и косу свою черную распускает прядь за прядью. Яромилычева постель, как у заправского холостяка, никогда застелена не была, и сейчас прямо-таки манила лечь на нее, подмяв нежное женское тело. От наготы Любавиной в избе словно светлее стало, вот ведь и впрямь ведьмина внучка! Взгляд Яромилыча так и прилип к груди её, округлой и вовсе не большой, внутри все затомилось, жаром пыхнуло. И не мудрено ведь, сколько уж времени совсем одинешенек! Хоть и калека, так ведь ногу потерял, а всё остальное при нем.
– Любавушка! – ахнул он, шагая ближе.
В глазах помутнело, дыханье словно украли – ни вдохнуть, ни выдохнуть, стиснуло ребра. А Любава косу дорасплела, чёрный ворох волос по плечам рассыпала и очи подняла. Глянул Яромилыч в зелень глаз и понял – пропал! Как есть пропал! Любавина краса так и зовет.