реклама
Бургер менюБургер меню

Владимир Тан-Богораз – Воскресшее племя (страница 52)

18

Тундренные одуны вообще отставали от одунов амойских. Коркодымские переселенцы весь молодняк поделили пополам. Одну половину оставили дома для текущих работ, другую послали на западную тундру, в подмогу одунам-оленщикам.

Таким образом, два последних осколка погибавшего народа соединились вместе, как два первые кирпичика нового здания, и составили завязь нового Одунского округа.

Удивительное дело: другие разрозненные потомки амойских беглецов, совершенно растворившиеся в русской среде по казачьим станицам, стали внезапно, как будто под внушением гипноза, вспоминать о своей древней, давно уже потерянной одунской природе.

Одунский язык у амойцев совершенно исчез. Дольше всего он хранился у старых шаманов, читавших по-одунски заклинания, знакомые по звукам. Шаманы произносили их совершенно механически, нисколько не думая о значении слов. Эти механические остатки старинного наречия тоже исчезли, но звуки и слова одунского языка еще попадались в детских сказочках. Они сохранились у женщин, которые время от времени впадали в «одунскую припадку», похожую на русское кликушество, выкликали на все голоса и говорили на языках, никому непонятных. Одним из языков этой «одунской припадки» был старинный одунский язык. И вот каким-то чудом эти полуисчезнувшие старинные слова, как будто потонувшие в тумане и еле выступавшие в припадках истерии, стали словно размножаться, густеть и входить в обиходный язык. Амойские переселенцы всегда тосковали на устьях реки Родымы. Здесь было много рыбы, можно было выходить в море на поколку тюленей, но мяса сухопутного не было, ни лося, ни оленя, не было стоячего леса, только сплавной, из окатанных стволов, принесенных течением. Амойские переселенцы вспоминали про тополевые рощи, про густые ольховые заросли, куда не доходила враждебная вьюга, где можно было отсиживаться от яростного ветра, как будто в ольховой беседке или в крепком плетеном шалаше.

И вот теперь амойские семьи одна за другой стали возвращаться на родину. Иные из них приносили с собою родымский разговор, странное смешение русских и туземных слов и оборотов, которое на северных реках считается русским языком. Эти влияли на своих коркодымских братьев и старались вести их то пути обрусения дальше вперед.

Но были и такие амойцы, которые отбрасывали в сторону русский разговор и русские обычаи и объявляли себя стопроцентными одунами без всяких послаблений. Они перенимали от новых соседей старую одунскую речь, всасывали ее с поразительной быстротой и уже через полгода становились заправскими одунами. Они были более привержены к одунской старине, чем коркодымские переселенцы. Коркодымцы охотно перенимали русскую мебель и утварь, делали кровати, столы и скамейки, покупали фаянсовую и стеклянную посуду. Обратные переселенцы на Амой, оставляя в станицах деревянные избы, наполненные утварью, на новых местах заводили одунскую жизнь: жили без кроватей, без столов и без стульев и скамеек, спали на полу, на разостланных шкурах, сидели на широкой лосине, раздвинув колени по-турецки, ели с деревянной доски, расставляя на ней большие деревянные чашки, долбленные из лиственничного или березового наплыва, твердого, как кость.

Глава тридцать девятая

Кендык не вернулся на запад с реки Родымы. Он страстно мечтал стать летчиком-пилотом, но теперь он бросил железную птицу и спустился на землю. Лето и зиму и новое лето он пробыл на Большом Амое в поселке культбазы «Новый Коркодым». Он был для переселенцев всем, чем угодно: председателем рика и секретарем рика, учителем, он лечил коркодымцев, когда они болели, и, когда они скучали и думали о родине, он утешал их игрою на небольшом клавишном инструменте, который с виду походил на маленькое пианино. Но это был инструмент более древнего происхождения: клавесин XVIII века, который был привезен на реку Родыму богатым купцом Золотаревым и в течение века сохранялся без всякого употребления в заброшенном амбаре другого купца — Бережнова, последнего торговца из рода речных перекупщиков.

Одним словом, Кендык был для своих подопечных соплеменников-соседей отцом и матерью, начальником и нянькой и слугой. На следующее лето к Кендыку приехали в гости товарищи из ИНСа. Слух об одунском питомнике прошел далеко по стране СССР и даже проник за границу. Товарищи Кендыка любопытствовали взглянуть на этот идиллический заказник, оберегавший одновременно и зверя, и охотника. Гостей было четверо: трое студентов, только что окончивших курс, меж ними старинный сосед Кендыка по общей парте, Вылка с Заобской тундры. Гости привезли от ИНСа ценные подарки: десять наборов лучших плотничных инструментов из закаленной стали, с запасными частями, новую моторную лодку, пригодную для выезда в море. Вместе с парнями приехала девчонка, тоже знакомая Кендыку, суматошливо-смешливая Рультына. Она, впрочем, уже не была девчонка, а взрослая девица, налитая крепким соком и цветом жизни. Однако глаза у Рультыны были, как прежде, озорные, и на лбу ее вился мальчишеский вихор, который когда-то делал ее похожей, скорее всего, на птицу-ронжу или сойку. Она поздоровалась с Кендыком как ни в чем не бывало.

— Я к вам приехала, — объявила она.

— Как приехала, гостить? — спросил Кендык довольно нелепым тоном. Он понимал, что дело идет не о приезде в гости, а о чем-то ином.

— Нет, совсем, — я здесь останусь. — сказала спокойно Рультына,

— Как останешься, с кем останешься? — залепетал Кендык.

— С тобой останусь, — ответила Рультына.

— Зачем со мной, ведь я не выбирал тебя, — возразил Кендык, впрочем, без грубости.

Рультына пожала плечами.

— Разве у меня ума нет — ты не выбирал, но зато я сама выбрала. Я давно себе искала такое небывалое место, чтоб старая жизнь померла, а люди жили, как воскресшие покойники. Никогда не ожидала, что увижу, а вот, видишь, как вышло. Здесь буду жить, никуда не уйду. Ты не уйдешь от одунов, я не уйду от тебя. Ну, что толковать, покажи свою комнату, я вон вещи привезла.

— Что ты будешь здесь делать? — спрашивал Кендык, озадаченный.

— Я шитница хорошая, — объявила спокойно Рультына. — Пока ты ездил да летал на машине своей, я вот училась в меховом магазине подкраивать наряды. Такие журналы привезла, из самой заграницы, с выставки в этом немецком городе… как его… в Лейпциге. Я так думаю, что наши пошивки, вышивки не хуже заграничных. Вот будем собирать да шелками расшивать. Меха-то подберем, хвостик к хвостику, лапочку к лапочке, ушко к ушку. Такие узоры разведем, заграничные модницы с руками оторвут. Денег наживем для себя и для нашего Советского союза.

Она показала Кендыку привезенные ею образцы: сумочки, сапожки, шапочки из гладкого меха, жакетки и пальто. Все это было составлено, как мозаика, из крепко сшитых квадратов черного и белого меха и переливалось на солнце странной и четкой игрой.

Кендык не нашел, что сказать. Решительный тон этой необузданной девицы вводил его в смущение.

— Так ты ведь чукчанка, — попробовал он возражать. — Ты чукчанка, я — одун, ваше племя крепкое, а наше больное, его надо выхаживать, как малого ребенка.

— Не хочу быть чукчанкой, — объявила решительно Рультына. — Какая я чукчанка, я и чукотский язык совсем позабыла. Ты одун, по тебе я одунка.

Прошло лето, опять наступила осень. На одунскую культбазу приехал с далекого Кальмашского района, у подножия Саянского хребта, народный учитель Евсеев. В Кальмашском районе жили остатки загадочного племени кальмашей, почти окончательно вымершего. Там были не особенно давно семьи, еще говорившие таежным языком, и другие семьи, говорившие степным языком. Степной язык был турецкий, а таежный — ненецкий. Однако теперь и те и другие свое наречие успели забыть, и все без исключения говорили по-русски. Но странно сказать: в последние годы своего бытия Кальмашский туземный район привлекал, как магнитом, растерянные семьи других вымиравших туземцев: кучку алеутов, семью камчадалов. Евсеевы, по словам стариков, приехали с Нижней Родымы, с Сухого Амоя. Учитель Евсеев заявил, что он возвращается на родину и будет работать для блага своих соплеменников-одунов.

Прямо из Москвы приехал другой незнакомец, тоже работать для одунов. Его звали Одунский, и он обосновывал свои национальные права на этом редком имени. Он оказался студентом-ветеринаром и усердно работал над постройкой ветпункта для одунских оленей и собак.

В половине ноября явились гости более странные. От чукотских кочевьев на верховьях Сухого Амоя «собачник» — ездок на собаках — явился за чаем и сахаром и принес поразительную весть: подходят лесные одуны. Иные идут на собаках, другие на оленях, а третьи пешком на лыжах. Они странные с лица, желтые, как будто костяные, все молчат, все молчат. Одеты тоже по-разному: одни в тяжелую лосину, крепкую и толстую, как панцирь, другие — в легчайшие рубашки из шкурок тарбагана — азиатского сурка.

Кендык сначала не поверил, а потом расспросил подробнее и стал запрягать дюжину своих одноцветных, одногнездых Воронков. Одиннадцать собак у него были черные, без единой отметины, и звались Воронками, двенадцатая, Ворониха, шла впереди. Воронки были из ее потомства и шли за матерью послушно.

Чепкан вывел также и своих собак, тоже дюжину. Тут были разные масти: пестрая, пегая, серая. Но когда упряжка и нарта были совершенно готовы, из-за угла вывалилась озорная девица Рультына, в волчьем капоре, в огромном балахоне из пыжиков.