Владимир Степаненко – Остролист Начало (страница 2)
Райн застегнул плащ на все пуговицы. Холод здесь чувствовался иначе. Он шёл не с неба, а из-под земли, из тех глубин, где гниют доски гробов и истлевают кости. Он был частью этого места, как трава, как камни, как тишина.
Райн остановился у крыльца, прислушиваясь. В темноте, среди могил, всегда кто-то шевелился. Он научился различать эти звуки — шорох призрачных одежд, тихий шепот, иногда всхлипы. Сегодня было тихо.
Он постоял, вглядываясь в серую муть. Тишина давила на уши.
Он глубоко вздохнул, чувствуя, как воздух обжигает лёгкие. Вдох — выдох. Отец учил его так начинать каждый день: «Мёртвые чувствуют твоё дыхание, Томас. Если дышишь ровно — они знают, что ты спокоен».
Кладбище Святого Михаила занимало три акра на окраине Лондона.
Три акра мёртвецов.
Если считать по головам — почти пять тысяч тел за сто с лишним лет. Пять тысяч историй, пять тысяч смертей, пять тысяч душ, большинство из которых ушли дальше, но некоторые застряли.
Райн знал здесь каждую тропинку, каждый камень, каждое имя, стёршееся от времени. Знал, где лежат те, кого хоронили вчера, и те, чьи кости превратились в труху ещё до Великого Пожара. Знал, кто из мёртвых говорит, кто молчит, кто опасен, а кто просто тоскует.
Обход занимал час. Иногда больше — если призраки хотели говорить.
Он пошёл по центральной аллее, туда, где старые надгробья стояли плотнее, почти рядом друг с другом, как солдаты в строю. Каблуки сапог стучали по утрамбованной земле — звук был глухим, без эха, будто кладбище проглатывало его, не желая отдавать.
Слева от него, за покосившейся оградой, лежала семья кузнецов Грейвзов. Трое: муж, жена и сын. Отец с сыном погибли в один день — напали разбойники на большой дороге, когда те возвращались с ярмарки. Мать умерла через год, от горя, как говорят, но Райн знал правду: она просто не захотела больше жить.
Райн замедлил шаг, когда проходил мимо их участка. Кузнец-старший стоял у своей могилы каждый день. Смотрел на сына в надежде, что тот хотя бы обернётся. Хотя сын стоял в десяти шагах от него, тоже смотрел, но никогда не поворачивал головы к отцу.
— Райн, — сказал кузнец, когда Томас поравнялся с ним.
Голос его звучал глухо, как молот по сырой земле.
— Зайдёшь потом? Дело есть.
— Зайду.
Райн всегда заходил, когда кузнец звал. Кузнец был из тех, кто не просил просто так. За те годы, что Райн знал его, он попросил только дважды: один раз — передать письмо его другу, другой — узнать, как там внук. Райн выполнил обе просьбы.
Он пошёл дальше, сворачивая к западным воротам. Туман здесь был гуще — тянулся с реки, смешиваясь с кладбищенской сыростью. Воздух стал таким плотным, что Райн почти физически ощущал его сопротивление, будто продирался сквозь невидимую паутину. Райн любил это место. Здесь было тихо, даже призраки появлялись редко.
У самых ворот, там, где дорога уходила в сторону Лондона, стоял старик.
Райн узнал его сразу — Уильям Харпер, бывший торговец рыбой на Биллингсгейтском рынке, упокоившийся три года назад от чахотки. При жизни Уильям был говорлив и любил пиво, мог рассказывать байки часами, пока слушателям не надоест. После смерти он молчал. Только смотрел.
Сейчас он смотрел сквозь чугунные прутья ворот туда, где за полосой тумана угадывались редкие огни — свечи в домах Лондона. Там жила его дочь. Там рос внук, которого он ни разу не видел.
Райн остановился в двух шагах. Достаточно близко, чтобы говорить, достаточно далеко, чтобы не вторгаться в личное пространство — даже мёртвые его имеют.
— Уильям.
Старик не обернулся. Его полупрозрачная рука легла на прутья — и наткнулась на невидимую преграду. Райн видел, как дрогнула эта преграда, как воздух пошёл рябью, но не пропустил руку. В этом месте воздух был другим — не плотным, а каким-то пустым, ватным, и пальцы Уильяма утопали в нём, не находя опоры. Граница была глуха ко всем: к тем, кто тосковал, к тем, кто злился, к тем, кто ещё не понял, что умер.
— Я просто смотрю, — сказал старик, не оборачиваясь.
Голос его звучал тихо, как шум дождя по крыше. Райн помнил этот голос при жизни — громкий, басистый, перекрывавший шум рынка. Теперь от него остался только шёпот.
— Ты же не запретишь смотреть?
Райн молчал.
Он не мог запретить. Он вообще мало что мог.
Проклятие рода Райнов, которое Первый объяснил его прапрадеду сто двадцать восемь лет назад, звучало просто: служи мёртвым, пока не ляжешь к ним сам. Помогай тем, кто застрял. Терпи тех, кто озверел. Передавай слова, будь их голосом в мире живых. И никогда, никогда не пытайся уйти насовсем.
Прадед пробовал. Ничего не получилось.
Дед не пробовал. Просто пил двадцать лет, пока не сгорел от боли в печени. Перед смертью он шептал: «Только не оставь дочь здесь, Томас. Вытащи её».
Райну было тогда семнадцать. Сестре — двенадцать.
Он не вытащил.
Элинор умерла через год — простуда, которую она подхватила в городе, перешла в горячку, а ближайший доктор ехал три часа, потому что была метель. Райн просидел рядом с ней три дня, меняя холодные компрессы и слушая её бред. Он помнил, как её кожа горела под его пальцами — сухим, нездоровым жаром, от которого у него самого кружилась голова. На четвёртый она перестала дышать.
Теперь Элинор лежала в дальнем углу, под старым дубом, рядом с могилами прадеда, деда и отца. Райн не ходил к ней. Бесполезно. Её там не было. Невинные уходят сразу, легко и без оглядки, как птицы улетают на юг.
Ему повезёт, если он уйдёт так же.
— Уильям, — повторил Райн мягче. — Иди в тень. Рассвет скоро. От солнца больно мёртвым.
Старик не ответил.
Райн постоял минуту, глядя на его сгорбленную спину, на руку, всё ещё прижатую к невидимой стене. Потом развернулся и пошёл дальше.
Западная часть кладбища, где хоронили до Великого Пожара, была самой старой.
Здесь земля хранила память о тех годах — тяжёлую, гнилую, въевшуюся в камни. Надгробья здесь покосились, имена стёрлись, склепы поросли мхом. Здесь лежал Аластор Блэк — тот самый, на чьём надгробии прадед Элиас встретил Первого. Райн иногда заходил к этому месту, садился на камень и просто молчал. Аластор молчал в ответ. Может, ушёл. Может, просто не хотел говорить.
Сегодня Райн не стал задерживаться. Прошёл мимо склепа лорда Эшби, который умер от пьянства в сорок лет и теперь бродил по ночам вокруг своей гробницы, проклиная слуг, которые не доливали ему вина при жизни. Лорд Эшби был безобиден, только шумел по ночам. Райн привык.
Мимо могилы Сары Мейпл, молодой вдовы, которая каждую полночь садилась на камень и гладила живот — там, где должна была расти жизнь, которую она унесла с собой в могилу. Сара не говорила с ним никогда. Только смотрела и гладила.
Мимо семейного захоронения Грейвзов, где отец и сын, убитые в один день, стояли плечом к плечу и молчали уже десять лет.
Кузнец-старший повернулся, когда Райн проходил мимо. Он уже не стоял у своей могилы, а сидел на перевёрнутой наковальне — той самой, что ржавела в кузнице уже сорок лет.
— Томас. Зайди сейчас. Дело есть.
Райн свернул с аллеи и подошёл к кузнице.
Кузница Грейвзов располагалась на кладбище, где при жизни они ковали кресты, оградки, подковы и плуги, а после смерти — просто стояли и смотрели, как ржавеют их инструменты. Горн давно остыл, мехи сгнили. Но для призраков это не имело значения. Они видели своё место таким, каким оно было при жизни.
Райн перешагнул через порог. В нос ударил запах ржавчины и старой золы.
Старший Грейвз, Ричард — сидел на перевёрнутой наковальне и смотрел на свои руки. Они у него были большие, мозолистые, в чёрных точках от въевшейся окалины. При жизни он мог согнуть подкову голыми руками. После смерти руки стали прозрачными, и сквозь них, как сквозь мутное стекло, проступала поверхность наковальни.
Райн присел на чурбан. Он был настоящий, деревянный, покрытый мхом и липкой на ощупь плесенью. Сквозь него не просвечивало ничего, кроме земли. Призраки не могли сидеть на настоящих вещах, но кузнец как-то ухитрялся. Может, потому что при жизни слишком много времени провёл здесь.
— Пришёл, — сказал кузнец.
— Пришёл.
— Спал?
— Нет.
— Я тоже. Мы вообще не спим.
Райн усмехнулся. Усмешка вышла короткой, безрадостной.
Кузнец был из немногих, с кем можно было так — просто, по-человечески поговорить. Он не просил невозможного. Не играл в игры. Не смотрел голодно, как смотрели тёмные. Просто существовал здесь, потому что так вышло.
— Что за дело? — спросил Райн.
Кузнец поднял голову. Лицо у него было тяжёлое, грубо вылепленное, с глубокими морщинами, которых при жизни не было — смерть добавляет морщин тем, кто много думает. Вокруг глаз собралась сетка мелких трещинок, будто кожа высохла и пошла рябью, как старая краска. В глазах — боль. Не призрачная, не показная — настоящая, острая, въевшаяся.
— Сын мой Джон. Ты знаешь.
Райн кивнул.
Джон Грейвз-младший лежал в той же могиле, что и отец — они погибли вместе. Райн помнил тот день: два гроба, вдова, которая не плакала, потому что слёз уже не осталось, и мальчишка лет шести, который смотрел на гробы и не понимал, почему отец и дед лежат неподвижно.
— Он здесь, — продолжал кузнец. — Ты знаешь.